вернулся, но не просто, как в былые разы, а с целью. Истерзанная семья воссоединилась, и супруги стали лихорадочно собираться. Багаж Городинский не отправлял, а мебель раздал друзьям за ничтожную, чисто символическую цену, уверяя, что так она простоит дольше. Поскольку жизнь в окружении Городинского была полна литературных аллюзий, можно сказать, что несколько пухлых чемоданов вполне смогли бы разместиться на заднике декабристского возка, а судьба жены – тоже, кстати, филолога, обрела сюжетную завершенность. Следует добавить, что исчезновение из продажи чемоданов было одной из первых примет нового времени, и тут Городинский еле успел. Пока же он наспех повторял английский, учился водить машину, вечерами беспробудно пьянствовал с друзьями, как бы впрок, на долгие годы вперед, а жена укладывала одежду, отбивалась по телефону от истончаемой страстями соперницы, и поверх вещей не забыла забросить заветные книги, за которые ее муж был некогда изолирован от общества. Теперь они продавались на каждом углу, а само разбуженное общество (как тут вновь не вспомнить декабристов и Герцена) упивалось подвязками Анжелики и состоянием гемоглобина графа Дракулы. Каково было это видеть? Да, нужно было ехать. Ехать.
На сумеречном вокзале крупная фигура Городинского выделялась светлым костюмом. Он сосредоточенно перебирал в бумажнике тугую пачку денег, привыкая к виду зеленых, отделяя их от наших, отечественных, которые еще должны были послужить в Москве. И не дальше. Жест был устремлен в близкое будущее, губы Городинского шевелились, смыкались в трубочку, как у алкоголика при мысли о близкой выпивке. Сравнение сомнительное, но сам Городинский, я уверен, не возражал бы. Сейчас он оставался с нами лишь частью своего беспокойного естества, другая была уже в переезде, в полете, предстоящих заботах и хлопотах. Последнее, что я услышал от него, чтобы все кончилось быстрее. Сказано было вполголоса и, уверен, не мне одному. Городинского любили, это была утрата. Народа собралось много. Грянули проводы славянки. И тут он успел. Вскоре московские поезда стали отправлять проще, без музыкального надрыва. Но пока братские эмоции еще не изжили себя окончательно. Поезд вздрогнул и пошел. Городинский покатил навстречу новой жизни, вызывая у провожающих резь в глазах и нестерпимое желание напиться. Так многие и поступили…
Вместе с женой и сыном Городинский осел в районе большого Нью-Йорка. Несколько позже я увидел эти места глазами Сола Беллоу. Невыразительные, скучные, серые. Или кирпично-красные, не помню точно, просто серые передает состояние точнее. Но Городинский не унывал, слал гордые письма. Подчеркивал, в частности, что не сидел на пособии ни дня. Учитывая экзотичность его профессии для нью-йоркского пригорода, это и впрямь было достижением. По-видимому, чувство извечного изгойства воспитало в Городинском особую щепетильность, удерживая от дармовщины даже из рук богатого дядюшки Сэма. Сам Городинский сразу определился на стройку, жена пошла няней.