Тут и понятно. Кто ж виноват, сама фамилия велела. Витька привык, не обижается. Мы ему: «Маузер!» Он: «А?» До лихорадки докупался – дрожит всем телом, будто не на песке стоит он, а на веялке, не остановится никак. И уши у него – таких в Ялани из людей ни у кого нет, без спору – большие, как у марсиянина, огромные, трясётся он – трясутся и они – смешно и видеть – как в мультфильме. И трусы у него, у Маузера, добрые – ниже колен, семейные, чуть бы ещё их удлинить, и за исподние сошли бы. Сам Витька тощий, будто лагерник. Доходяга, говорит про него Рыжий. Рёбра у него, у Витьки, все на виду, как на пральнике, – горох на них шелушить можно, шишки ли кедровые. И волосы у него, у Витьки, по всей голове, как на ерше, которым стёкла ламповые и бутылки внутри чистят, всегда дыбом, хоть не чеши их, хоть расчёсывай; ещё и белые, как вон у Рыжего ресницы.
Подошли мы. Встали возле.
– Здорово, парни, – говорим.
– Здорово, – вяло отвечают – перекупались все, наверное.
Стоим. Молчим. И мы уставились на проволоку – лежит себе та, угасает потихоньку. А после сколько-то, немного:
Сзади чуть отстоял – и щёлкнул Рыжий пальцем Маузера по уху. Вечно они, ещё с яслей, так – пуще, чем наши Дымка с Буской: ладу меж ними нет никакого, хоть и друзьями называются. Бывает.
Разгневался Маузер – по лицу его заметно: ноздри у него зашевелились, – но говорит он, Маузер, обычное:
– Рыжий!
– Ушастик! – говорит ему Рыжий. Тоже обычное.
– Рыжий, рыжий, конопатый! Убил дедушку лопатой! – добавляет Маузер.
– Ушастик! – повторяет Рыжий.
– А ты курвёнка залупастая! – говорит внезапно Маузер. И трусы на нём – как будто ветром их колышет.
– У-у, – говорит Рыжий. И молчит. Помедлил чуть. И говорит: – Ну, ты тогда – фашист проклятый!
А Маузер – тот и трястись вдруг перестал – спрыгнул с веялки как будто, – побледнел, как обморочный, а был весь такой до этого – как свёкла; отошёл от костра, покрутился в стороне медленно – обронил там что-то словно, так и ищет, – поднял, глядим, с песка палку суковатую, направился с ней к Рыжему. Тот тоже в цвете изменился – не стало видно и веснушек – зарделся так он. Метра два до нас не доходя, замахнулся Маузер ею, палкой этой, на него, на Рыжего, потом вдруг резко повернулся к выскори – лиственницу с корнем в половодье где-то вырвало и принесло сюда – и стал ею, палкой, колотить по ней, по этой выскори. Всю палку – так дубасил – размочалил – как плётка, та сделалась. Ох уж и выдержка – фашистская.
А я стою – сначала-то мне тоже вроде интересно было, а тут ни до чего сразу вдруг сделалось – гляжу в небо и вижу: летит по нему, по ясному, ворона чёрная, как головёшка, и несёт в своём поганом клюве тяжёлое что-то, а получше-то присмотрелся, и разобрал: кукан с нашей, что мы поймали с Рыжим, рыбой. Ну, думаю, и сволочь же носатая! Прямо хоть плачь. Но не занюнишь же так – принародно. Только:
– Смотрите! – говорю, рукой указывая в небо.
Задрали все головы вверх, ладошками загородились – смотрят. Н