Провожать не надо. Я еще к Жюли забегу. Давно ей обещала. Мы как с вами познакомились, так я и пропала. Она уже три пневматички прислала. Ну, все. До завтра!
На этот раз мы поцеловались в обе щечки, и она побежала, цокая каблучками и отсвечивая икрами.
Ночью меня сводили с ума и ее икры, и пальчики, и голос, от которого я просыпался, а потом вновь проваливался в сон. Мне снилось, что я на Арсенальной, заперт в карцере, в сырой смирительной рубашке, которая становится тесней и тесней, а комната кажется просторней, ужас разрастается вместе с пространством, пока ты усыхаешь до косточки; под конец мне грезилось, что я лежу в церкви, в Чистополе, кругом сугробы, я иду сквозь высокий снег, ноги вязнут: – «Начинают действовать барбитураты», – думаю я. Барбитураты, смирительная рубашка, холод, зыбкий свет, спертый воздух, расслоение сознания. Ты лежишь и задыхаешься, но сил даже на то, чтобы предаться панике, у тебя нет, как нет сил, чтобы кричать, ты просто лежишь и превращаешься в кусок вяленого мяса, покорного и бездушного, слушаешь, как из тебя выходят моча, газы, дыхание, слюни, и проваливаешься в кошмар. В этом кошмаре вдруг появляется Мари, целует меня, обнимает, мы танцуем, вокруг нас кружится Париж, я свободен, я кричу: «Я свободен!» Вздрагивал и просыпался.
Все это от избытка чувств, говорил я себе, вставал, закуривал. Нервы расшатались от впечатлений. Даже Америка на меня так не подействовала, как Париж. В Америке я ко всему относился с осторожностью. Меня предупредили эмигранты: «За вами еще долго следить будут. Не думайте, что вы свободны. В любой момент могут вышвырнуть или запереть. Запрут и будут допрашивать. А могут и вернуть, обменяв на кого-нибудь своего…»
Поэтому я старался быть аккуратным. Ходил в кино, проедал деньги в барах; по шопинг-моллам гулял с легким вызовом, голова кружилась от блеска, запахов и – женщины, женщины кругом! Как-то на Бродвее я увидел небрежно одетого актера, который играл в одном из мною отсмотренных мюзиклов, он сидел в эркере шикарного кафе, листал газету, курил трубку. Своей естественностью и вписанностью в окружающий мир он произвел на меня такое сильное впечатление, что я не удержался и прошелся мимо кафе несколько раз, посматривая то на него, то на витрину (точно так же я прохаживался по Невскому возле Елисеевского гастронома). Он все так и не замечал меня, листал газету, пил кофе, курил трубку, а потом встал и ушел, ни на что не обращая внимания. Он, конечно, видел, как я прогуливаюсь, небось вообразил, что я – поклонник, вор или нищий актер, который мечтает с ним завязать разговор, рассчитывая просочиться в какой-нибудь театр. Эта мысль меня захватила. В каком-то смысле она меня освободила от моей скованности. Я понял, что могу быть кем угодно: в том числе и актером! Бродвейская действительность для него была чем-то таким же обыденным и скучным, как сухие листья для метлы дворника. Если я буду себя вести точно так же, будто бродвейская действительность для меня мусор, то и принимать меня будут соответственно. У меня были деньги, я сразу вошел в кафе, занял его место в эркере с газетой и заказал кофе.