выходить.
Леонид отыскал ее в больнице.
Живет в сторожке. Беленько тут, уютно, как в той незабвенной стрелочной будке. Посуда, чайничек, занавески, цветок «ванька мокрый» алел на окне, геранька догорала. Не пригласила тетя Граня Леонида пройти к столу, точнее, к большой тумбочке, сидела, поджав губы, глядя в пол, бледная, осунувшаяся, ладошки меж колен.
– Неладно мы с тобой, Леонид, сделали, – наконец подняла она свои не к месту и не к разу так ярко светящиеся глаза, и он подобрался, замер в себе – полным именем она называла его только в минуты строгого и непрощающего отчуждения, а так-то он всю жизнь для нее – Леня.
– Чего неладно?
– Четыре молодые жизни погубили… Такие срока им не выдержать. Выдержат – уж седыми мушшынами сделаются… А у их, у двоих-то, у Генки и у Васьки, – дети… Один-то у Генки уж после суда народился…
– Те-о-отя Граня! Те-о-о-отя Граня! Они надругались над тобой… Над-ру-га-лись! Над сединами над твоими…
– Ну дак чё теперь? Убыло меня? Ну, поревела бы… Обидно, конешно. Да разве мне привыкать? Чича, бывало, свалит в кочегарке… Ты извини, что про такое говорю. Ты уж большой. Милиционером служишь, всякого сраму по норки нахлебался и нанюхался небось… Чиче не дашься – физкультуру делает. Схватит лопату и ну меня вокруг кочегарки гонять… Эти поганцы… обмуслякали, в грязе изваляли… отстиралась бы…
И стали они избегать, бояться друг друга. Но как избежишь-то насовсем в таком городке, как Вейск? Здесь жизнь идет по кругу, по тесному. Задолго еще до того, как увидеть друг друга, они чувствовали неизбежность встречи. Внутри у Леонида не то чтобы все обрывалось, в нем все скатывалось в одну кучу, в одно место, останавливалось под грудью, в тесном разложье, он еще задаль расплывался в улыбке и, чувствуя ее неуместность и нелепость, не в силах был совладать со своим ртом, убрать улыбку с лица, сомкнуть губы – она была и защитной маской, и оправдательным документом, приклеенным к лицу, словно инвентарная печать, приляпанная ляписом на заду казенных подштанников. Поймав его взгляд, тетя Граня опускала глаза и бочком, бочком проскальзывала мимо в сером старом железнодорожном берете, с невылинявшей отметкой ключа и молота, в старой железнодорожной шинели, в стоптанных башмаках. Все это, догадывался Леонид, тете Гране отдавали донашивать подружки и товарки, которые из больницы отправлялись туда, где не нужна форменная одежда, – туда еще не проложены рельсы.
«Доброе утро!» – хоть утром, хоть днем, хоть вечером роняла тетя Граня на ходу.
Сошнин чувствовал, что, если бы не природная деликатность, тетя Граня не поздоровалась бы с ним вовсе. И всякий раз, пришибленный, как гвоздь, по шляпку вбитый в тротуар, с резиновой улыбкой на лице, он хотел и не мог побежать следом за тетей Граней и закричать, кричать на весь народ: «Тетя Граня! Прости меня! Прости всех нас!..»
«Доброе утречко! Здоровеньки булы!» – вместо этого выдавал он шутливо, работая под Тарапуньку со Штепселем, ненавидя себя в те минуты и украинских неунывающих юмористов, всех эстрадных словоблудов, весь