был? Когда я вспоминаю те моменты, мистер Нкома представляется мне не сорокашестилетним мужчиной, а ровесником мне тогдашнему, пареньком по имени Гарри Нкома, которому миссис Рэфферти подала в высоком бокале чай из листьев гравиолы, после чего, усадив, стала негромко расспрашивать о том, чем бы ему хотелось в жизни заниматься. Если он что и присочинил, так это красочные эпизоды секса, с такой непринужденностью живописуемые им перед маленькой обеденной аудиторией, – на впечатления невинной юности в них явно накладывался позднейший опыт умудренного взрослого мужчины. На самом же деле паренек со шрамом, а может, пока без, пришел в компании двух других мальчиков-посыльных в дом к миссис Рэфферти, и во время той первой встречи она спросила:
– Ты ведь учишься в одной школе с моим сыном, да?
И Гарри Нкома ответил:
– Да, мэм.
– А чем бы тебе хотелось в жизни заниматься?
Он поглядывал в окно, почти не обращая на нее внимания.
– Хотелось бы в группе играть. На барабанах.
– О, – сказала она, – на барабанах каждый может играть. Ты лучше научись на фортепьяно.
– Она была такая красивая…
До сих пор помню, как Гарри Нкома с мастерством заправского романиста нам ее описывал: яркое платье, узкие босые ступни, изящные смуглые пальчики и ноготки, покрытые светлым лаком.
Через все годы он пронес память о четком абрисе мышцы на ее руке. Без малейших колебаний я, как некогда Гарри Нкома, влюбился в эту женщину, которая только и умела, что находить подход к юнцу, внимательно слушать и вникать в то, что он говорил и что она сама собиралась сказать, молчать, приносить что-нибудь из холодильника – всеми этими предуготовлениями постепенно подводя, если верить взрослому Гарри, к таким сексуальным сценам, которые нас, сидевших в «Крайтирионе» на полу возле раковин, у ног возвышавшегося на одном из двух наших стульев мистера Нкомы, совершенно завораживали и ошеломляли.
Руки ее, сказал он, когда касались его тела, были словно листья. Когда он в нее кончил – о этот удивительный, потрясающий магический акт! – она отвела ему волосы со лба и гладила по голове, пока сердце у него не перестало частить. Каждый нерв, казалось, наконец замер. До него дошло, что она оставалась почти полностью одетой. В конце все произошло так быстро – не было ни неуверенности, ни угрызений совести. Затем она медленно сняла одежду, изогнулась и слизнула с него последнюю каплю. Мылись они под краном на улице. Она вылила ему на голову три-четыре ведра воды, и та заструилась по ставшему вдруг бессмысленным телу. Она подняла ведро, и вода потекла по ней, а она провожала струйки ладонью, омывая себя.
– Ты мог бы выступать с концертами в различных уголках мира, – сказала она потом, в какой-то другой день. – Хочешь?
– Да.
– Тогда я стану тебя учить.
Я тихо сидел на полу, слушая эти подлинные откровения, которые, я уже знал, не имели отношения к реальности, а были