для постороннего наблюдателя ничего особенно возмутительного. Все это были только обыкновенные чиновники с зелеными, непривлекательными лицами, с потухшими глазами, сгорбленными спинами. На просителей они в действительности вовсе не накидывались, а напротив – шепотком, потихонечку разговаривали с ними в сенях или на задних крыльцах; денег у них не выхватывали, а принимали их тогда, когда просители долго перед этим ползали на коленях, умоляли. Полученные ни за что ни про что чужие деньги устроили в среде этого гнезда самые идиллические нравы: советы глухой и начинавшей слепнуть бабки насчет кармана встречались с улыбкой, которую посылают взрослые детям, принимающимся рассуждать о незнакомом предмете, ибо все представители гнезда понимали насчет этого втрое более. «Что вы учите, без вас знаем!» – самодовольно говорила ей родоначальница гнезда, жена Птицына, и павой ходила по дому среди семейной беседы. О грабежах не было и помину: толковали об отвлеченных предметах, о душе, о царствии небесном; ходили к обедне, пили, спали, целовали друг у друга ручки, делились добычей поровну, пьянствовали, родили, крестили и среди этой нечеловеческой атмосферы растили детей… Птицын утопал в счастии среди этого благолепия, гладил взяточников-детей по голове, точил слёзы, совершал объезды по губернии, причем деревенские начальники и оголенные деревни пели «многая лета», единодушно отдавали последние крохи на поднесение хлеба-соли и проч.
Пированье на чужой счет шло долго. Все гнездо объелось и опилось до потери сознания, что могут существовать на свете ревизоры, до потери счета нарожденному числу детей; многое множество было поглощено этою прорвою чужих денег, трудов, слез… и, наконец, настала война, пошли обличения… Гнездо разорено было мгновенно. Черемухины, устроившие свою жизнь на общих, вышеизображенных основаниях, были выгнаны и переселились в другую губернию. В семье Птицыных шел вой и плач. Исчезновение кармана, из которого можно было произвольно выхватывать сколько душа желает, подорвало даже и идиллию семейной жизни.
– В карман-то, в карман-то норови! – едва дыша, лепетала бабка.
– Прокарманили, матушка! Нечего накарманивать-то, – плакала ее дочь и с нежностью гладила по голове сына, попавшегося в двадцати уголовных делах. – Поцелуй меня, зайчик мой! – говорила она ему.
– Отстаньте вы к… богу… с поцелуями! Нашли время!.. До чего вы меня довели? – оскаливался сын на матушку, которую ему не за что было уважать. – Что я от вас видел, пользу какую? Вам только подавай… ризу сделать дали обещание… Ну и хватал… Вы – мать, разве я могу ослушаться?..
Птицын лежал в параличе, и над ним тот же рабски покорный сын срывал свой гнев.
– А называетесь генерал! Не умели вовремя подмазать ревизора… Вам жаль… А небось как с меня, так «подавай!» Как принесешь, – «умник»… А-а! Бог вас наказывает… Какой вы отец?.. Удавлюсь вот возьму!..
Неудивительно, что сын мог говорить родителю таким образом: они были равны в хищничестве.
Такие