не женщину ждал. Не знаю – кого, только не женщину.
Посланник молчал, озадаченный. Кроме него, друзей у живущего в Сундучке не было. Родственники? Двоюродный братец какой-нибудь, дядя… Отец? Об отце Три-a не говорил никогда (как, впрочем, и о матери), но я-то знаю, как подчас внезапно и бесшумно возникают папаши… Подкрадываются… Хватают за руку… «Это я, – шепчут, обдавая винным перегаром. – Узнаешь? Я, я, папа твой!» – И косятся с опаской на окно, за которым незримо воюют друг с дружкой не подозревающие ничего китайские тетушки…
Мальчуган тоже косится: лишь оттуда, из белеющего занавесочками окна (занавесочки, к несчастью, не раздвинуты), может прийти спасение, но тот, кого он еще недавно принимал за пасечника, тянет подальше от окна, в сторону. Пытается портфель отобрать – уж без портфеля-то не улизнет! Винный перегар глушит, отталкивает другой запах – запах вскопанной земли, навоза, запах ржавчины, что разъедает прицеп под дырявым навесом, запах деревянных, до блеска отполированных ступеней, ведущих в полумрак магазина, а там керосин и халва, галоши и селедка, запах глубокой колодезной воды, которая уходит вдруг из-под ног вместе с мокрой травой, ведрами и слетевшим с ноги маленьким башмачком… Я наслаждаюсь этим вениковским духом, я пью его как живительную влагу, но это я, навеки вправленный в грушецветную капсулу, а коммивояжер мой, естественно, ничего такого не слышит. И не потому, что обоняние слабое, нет, вот ведь, прощаясь со Стрекозкой, уловил-таки сквозь все наслоения утренний аромат французских духов, а потому что некогда, потому что каменные громадины вокруг, полчища машин и загнанные, ошалевшие к вечеру люди. Чуть не под колеса бросаются с искаженными лицами: остановись, подвези, за платой не постоим! – но мой виртуоз ускользает из-под носа у них, как некогда ускользнул из щедрых, но нетвердых рук воспитанник китайских тетушек. Щедрых, ибо чего только не появлялось в загрубелых пальцах! Шоколадный батончик, значки какие-то, желтая картонка с синей полосой («Контрамарка… В цирк… Был в цирке?»), настоящее увеличительное стекло – демонстрируя, соблазнитель приставляет его к лицу, и на мальчугана, которого пытаются умыкнуть, выпучивается огромный, с красными прожилками глаз. Будто странный пасечник приподымает на миг свою темную накидку… Однако не гигантский глаз пугает больше всего, а маленькая фотография с белым уголком и в белых трещинках, сквозь которые глядит равнодушно чужое женское лицо. Чужое! А пасечник твердит, что это мама – мама твоя, мама, неужто не помнишь?
Помнит… Очень даже хорошо помнит – что-то теплое, мягкое, а еще – черные семечки на белом снегу и журчащий над головой ласковый смех, который защищает, как ладошка, от всех опасностей. Это-то и была мама, а пасечник с выпученным глазом отнимал ее, отнимал снова, уже потерянную, оставшуюся внизу, когда сын медленно взлетел на колодезном журавле в потемневшее, расступившееся вдруг небо. Иное, неведомое пространство блеснуло мгновенно и ослепительно, а мама – там, на земле, такая маленькая…
Бросив желтую с синей полосой картонку, выдернул портфель и припустил к дому, под спасительную сень китайского буфета.
Без опозданий прибыл, под аккомпанемент