в шкафу, налево, внизу, – и все покорно давалось в руки, если, правда, внук в точности следовал ее указаниям. Стоило ошибиться, как отовсюду лезли загадочные какие-то свертки и коробочки, предметы неясного назначения, вырванные из школьной тетрадки листки с непонятными записями… Точно в дремучем лесу находился взрослый мужчина. Не в весеннем и даже не в летнем – осеннем, когда все пожелтело уже, но кроны еще густы.
И вдруг опала листва. Сразу, в один миг – тот самый, когда случилось это. Вернувшись из больницы, пустой и голой нашел К-ов квартиру. И гардероб стоял на том же месте – старый, довоенный еще гардероб, и стол, и кровать, висел ее вылинявший халатик, с беленой стены смотрела «Неизвестная» Крамского, лежал на подоконнике недовязанный коврик из цветных лоскутков, но все было мертво, все равнодушно и бесстыдно как-то обнажилось. Никаких заповедных уголков, никаких тайн. Просто жила тут старая женщина – вот очки ее, вот календарь, от которого она отрывала каждый вечер листок и читала вслух, на сколько прибавил или убавил день, – а теперь ее нет. Где она? Да, где? Вечный вопрос, К-ов столько раз слышал его из чужих горестных уст, а сейчас сам задавал, но кто же мог ответить ему.
Не было мочи оставаться одному, он вышел вон и долго бродил по хорошо знакомым и в то же время новым каким-то улицам. Зажглись фонари. Два мальчугана остановили его, спросили громко, который час. Слишком громко… Все правильно: когда-то он тоже повышал голос, разговаривая со стариками. То ли не поймут, боялся, то ли не услышат…
По утрам, завтракая, слушал вполуха радио и, когда начиналась передача для детей, прибавлял звук: ему нравилось, как поют дети.
В отличие, скажем, от Лушина, в доме которого пылилось хромое, щербатое, то ли без двух, то ли без трех клавиш пианино, спровоцировавшее-таки мальчика на тайное музицирование (в техникуме оно перестало быть тайным), в отличие от своего будущего героя К-ов числил себя в музыке профаном. Что-то, конечно, было по сердцу ему, что-то нет, свое мнение, однако, благоразумно держал при себе. Но вот почему так ложилось на душу пение детей, он, пожалуй, объяснить мог бы.
От полноты самоощущения пели они. От радостной уверенности в себе. От сознания, что они такие, какими должны быть… Несовершенств не было в этих маленьких людях: они, во всяком случае, их не чувствовали и, широко разевая рот, не терзались, что спереди вдруг нет зуба.
Разумеется, К-ов тоже пребывал когда-то в этом доверчивом неведении, но именно – когда-то, потому что время это он помнил и смутно и отрывочно. Ну, похороны деда… Ну, купание в кухоньке возле плиты, в оцинкованном корыте, которое казалось ему таким огромным, а льющаяся сверху вода – такой обильной. Он зажмуривался от наслаждения, ничуть не стесняясь своей наготы, не подозревая даже, что наготы можно стесняться. Потом стоял на табуретке вровень с бабушкой, и та проворно вытирала его чем-то большим и жестким. Послушно поворачивался он, топча голыми ножками собственную рубашку: бабушка стелила ее на холодную крашеную табуретку, он