ищет свою другую часть.
Глава тринадцатая
Фома взял молоток и сказал: Дайте-ка мне гвоздь
Зимой на кладбище хорошо. Зимой здесь все равны, все присыпаны снегом; гранитные памятники и деревянные кресты, – все одинаково мерзнут. Живые продолжают выяснять отношения, сортируют мертвых по чину, достатку, вере или безверию, еврейству или нет.
Но зимой, зимой, зимой на кладбище хорошо, не видно жирных цветов у одних и чахлой печали у других, ограды все одного морозистого тона, и люди, которые все одинаково дышат на холоде, одинаково седеют инеем, тоже становятся похожими друг на друга, похожими на самих себя, на людей, без яркой защитной окраски. Зимой на кладбище хорошо, тихо. Люди больше молчат зимой, боятся застудить горло, да и сами звуки их слов много тише, проще, осмысленнее в тихом скрипе валенок на снегу, потому что бродят обычно зимой по кладбищу старухи и дети, которым не в стыд, а в тепло, валенки и калоши на них. А тем, кто пришел хоронить, холодно и неуютно, они стыдятся, что думают о холоде и о скорости всех этих дел, казнят себя, делаются строгими и подтянутыми, без шапок у них мерзнут лбы, и они испытывают незнакомый шорох благости и предчувствия, а когда слышат в тишине снега скрип и вдруг звонкий всплеск детской нелепости, то уж и готовы заплакать от одиночества, да и оттого, что завидно и в удивление спокойствие мертвого на морозе, его прежняя красивая бледность, когда уж все посинели и помокрели носами, да и видно четко на морозе, что он один не дышит, бездыханный лежит, бездыханный. Фома взял у служителя молоток и сказал: Дайте-ка мне гвоздь.
Глава четырнадцатая
Дайте еще, я этот уронил в снег
Зимой пришедшие хоронить наглядно видят, что тот, с кем они прощаются, действительно отбывает куда-то в другое, иное, коричневое и теплое, открывшееся земляной норой на белом покое. Они забрасывают их вместе, дыру и человека, чтобы увидеть, как все же задышит укрытый паром земли, увидеть и обрадоваться, что вот сравнялись, сравнялись все же и с тобой, задышавшим. Фома уронил гвоздь в снег, он юркнул иглой от Фомы далеко, и Фома сказал: Дайте еще, я этот уронил в снег.
Ему дали.
Фома сказал, что давайте уж.
Мать прикрыли крышкой, и Фома присел на колени, чтобы забить гвоздь. Руки у Фомы застыли еще когда несли, потому он никак не мог верно пристукнуть, резко и определенно, чтобы не гнуть гвоздя, а вогнать его сразу по шляпку Фома нервничал от своего неумения, старался, вспотел, промочил коленку на снегу, и забыл, ой, совсем забыл, кого он, Фома, заколачивает и зачем трудится здесь. А когда вспомнил все же, то отметил про себя ОХРАННОСТЬ всей этой человечьей суеты по мертвому, когда многие мелочи спасают оставшегося живого от разговоров с собой, от себя и тоски, спасают на малую малость, чтобы опять жизнь сумела взять свое, сохранить, не уменьшить количество. Фома кинул клок земли вниз, испачкал руки, но вытирать их не стал, отметил про себя, правда, что не стал, и опять на секунду забыл, где он и куда бросил горсть, а только ощущал, как приятно схватывает