рисматриваясь ближе к содержанию стихотворений г. Плещеева, мы найдем, что характер его сожалений не совсем одинаков с жалобными стонами плаксивых пиит прежнего времени. У тех и надежды-то были действительно не только глупы, но и пошлы, мелки; и сожаления-то были такого рода, что до них именно никому, дела не было. Обыкновенно надеялись они на то, что встретят сочувственную женскую душу, которая их полюбит и будет любить страстно и вечно; надеялись они также и на то, что вот, может быть, дождутся они времени, когда весна целый год будет продолжаться, розы не будут увядать, молодость будет вечно сохранять свою пылкость и свежесть, что луна вступит с ними в дружеские отношения и т. п. Лет в двадцать пииты начинали уже разочаровываться, жаловались на измены любимых женщин, сетовали о кратковременности цветения розы и пр. Со стороны, разумеется, смешно и скучно было слушать их… Нельзя сказать того же о сожалениях, которым предается г. Плещеев. Его надежды также были, может быть, безрассудны; но все-таки они относились уже не к розе, деве и луне, они касались жизни общества и имели право на его внимание[2]. Поэтому и грусть поэта о неисполнении его надежд не лишена, по нашему мнению, общественного значения и дает стихотворениям г. Плещеева право на упоминание в будущей истории русской литературы, даже совершенно независимо от степени таланта, с которым в них выражается эта грусть и эти надежды.
В истории нашей поэзии начиная с Пушкина есть один грустный факт, который еще ждет себе полного объяснения в будущем. Все, что было замечательного в нашей поэтической литературе последних сорока лет, подверглось влиянию этого грустного факта. Он состоит в том, что конец деятельности каждого сколько-нибудь замечательного поэта ознаменовывается сознанием собственного расслабления и сожалением о напрасно растраченных силах молодости. Такое сознание сообщает какой-то мрачный, безотрадный колорит всей деятельности поэта, и мрак этой безотрадности с каждым годом все более сгущается. И тем безотраднее действует он на душу внимательного читателя, что в начальной деятельности поэта всегда заметны смелые порывы, широкие мечты, благороднейшие, сильные стремления. Нас невольно увлекает поэт силою своего вдохновения, особенно если талант его имеет сколько-нибудь приметные размеры; нам самим хочется, чтобы эти мечты сбылись, эти порывы нашли возможность осуществиться в практической деятельности. И когда поэт начинает свое безотрадное признание, свою тоскливую похоронную песнь о невозвратно потерянных надеждах и напрасно растраченных силах, у нас самих холод пробегает по телу и будто что-то отрывается от сердца. А между тем нет ни одного замечательного русского поэта последнего времени, который бы остался совершенно свободен от этого мрачного настроения, который бы не принялся заживо хоронить себя. С какими смелыми и гордыми надеждами Пушкин выступал на литературное поприще! Как много горячего, молодого увлечения было в нем в те годы, когда еще душу его волновали —
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь…[3]
И все пропало. В один из последних годов своей жизни он с грустью признавался, что в сердце его, смиренном бурями, настала лень и тишина[4]. А сколько тяжелого уныния, какого-то сдавленного, покорного горя, например, в этих стихах, также относящихся к поздней поре пушкинской деятельности:
Под бурями судьбы жестокой
Увял цветущий мой венец;
Живу печальный, одинокий,
И жду, придет ли мой конец…[5]
Правда, что Пушкин, при всей громадности своего поэтического таланта, не был человеком, серьезно проникнутым убеждениями, которые проявлялись в нем в ту пору, «когда ему были новы все впечатленья бытия»[6]. Бурям судьбы жестокой не мудрено было сломить этот характер, не отличавшийся глубиною и силою. Но вот другой пример – Лермонтов. Этого уж нельзя упрекнуть в недостатке энергии и твердости; а между тем и он писал под конец жизни почти то же, что Пушкин:
И тьмой, и холодом объята
Душа усталая моя.
Как ранний плод, лишенный сока,
Она увяла в бурях рока,
Под знойным солнцем бытия[7].
Тем же кончил и Кольцов, эта здоровая, могучая личность, силою своего ума и таланта сама открывшая для себя новый мир знаний и поэтических дум. Еще не окрепший в своем поэтическом таланте, но гордый молодою силою воли, он говорил о злой судьбе при начале своего поприща:
Пред ней душою не унижусь,
В мечтах не разуверюсь я…
Могильной тенью в прах низринусь,
Но скорби не отдам себя…[8]
Но и его сломила судьба, и незадолго до своей смерти он груство сознавался:
В душе страсти огонь
Разгорался не раз,
Но в бесплодной тоске
Он сгорел и погас…
Только тешилась мной
Злая