мира. Она щетинилась сторожевыми башенками и контрольными вышками с прожекторами; меж этими строениями простирались ряды заборов из колючей проволоки, а дальше – распаханные полосы земли, на которых должны были оставить след вторгающиеся с Запада, но прежде всего, конечно, собственные граждане, пытавшиеся покинуть родину пролетариата. Все это сильно напоминало Берлин с его стеной. Вооруженные пулеметами пограничники выполняли ту же работу, что охранники концлагеря: с юности я привык, как многие, называть свою родину «большой зоной», скрывающей в своих глубинах множество «малых» (в них попасть никто не хотел, хотя в принципе нравы там были те же). От старших я слышал, что похожая глухая стена, хоть и не такая страшная, существовала и перед войной – чуть подальше на восток. Она разделяла Литву и Польшу – страны, которые ссорились из-за Вильнюса и поэтому не поддерживали дипломатических отношений. Пересечь границу тогда можно было только с контрабандистами; железная дорога была заброшена – за двадцать лет между шпалами выросли приличные сосенки. Даже сегодня всего лишь в тридцати километрах от города проходит – правда, более спокойный, но тем не менее весомый – рубеж с пограничниками и таможней. Вильнюс находится на восточной границе Европейского союза, он ближе всего из его столиц к территории, которая не принадлежит союзу – Белоруссии и России. Что бы ни происходило, город остается на границе; но граница своенравно меняется, отдавая его то одному, то другому государству, то одной, то другой политической системе и постоянно делая предметом чьей-либо ностальгии. Перед войной о нем мечтали литовцы, поскольку Вильнюсом владела Польша; сейчас, когда город, как и в самом своем начале, стал столицей Литвы, о нем тоскуют поляки, а еще больше – белорусы.
Ни одна из этих наций не может утверждать, что Вильнюс принадлежит только ей. Неповторимый, почти фантастический сплав языков, национальных традиций и религий в этом городе игнорирует любые политические границы, и это всегда бросалось в глаза приезжим, а местные жители попросту думали, что по-другому и быть не может. В самом начале двадцатого века в вильнюсской гимназии учился Михаил Бахтин, позднее ставший крупнейшим русским философом. Авторы его первой классической биографии, мои коллеги по Йельскому университету Катерина Кларк и Майкл Холквист, пишут: «Когда Бахтин приехал в Вильнюс из русской провинции, на него повлияло не только разнообразие архитектуры, но и разноцветье языков, сословий и народов. Литва по сути была колонией России, которой управляли русские, официальным языком был русский, а православие – официальной религией. Но большинство жителей были поляками или литовцами, католиками, противостоящими православию… В Вильнюсе также было много евреев… Итак, Вильнюс времен юности Бахтина был живым примером гетероглоссии, а этот феномен стал краеугольным камнем его теории. Гетероглоссия, или скрещивание различных языков, культур и сословий, для Бахтина было идеальным состоянием, которое