ни даже микроинфаркта, просто сильный сердечный приступ. С кем не бывает? Нервы расшалились, просто нервы, от них, проклятых, все болезни, да и возраст дал о себе знать, все-таки за сорок, не молоденькая. Галина Алексеевна в больнице оставаться не хотела, собиралась отказную написать, но Петр Василич уговорил поберечься и отдохнуть, оправиться от пережитого потрясения, и она осталась. Медсестры Галину Алексеевну жалели очень, особенно пожилые. Шептались меж собою:
– Это ж надо, по бабке древней так убиваться!
– Добрая, должно быть, женщина.
– Сердешная… Сердобольная…
Галина же Алексеевна при любом упоминании о бабкиной смерти влажнела глазами и отворачивалась к стене.
Тем временем Любочка и Петр Василич покоряли город.
Всё-всё понравилось Любочке в большом городе: и просторный гостиничный номер, выходящий окнами на улицу Ленина, и галантные командировочные, коих отгонял Петр Василич от девочки единым строгим взглядом, и удобства «на этаже», которые были все-таки лучше, чем студеный деревянный скворечник во дворе и чем собственная баня, по слухам – лучшая на селе, на самом же деле темная и угарная; она влюбилась в звенящие трамваи, в медлительные снегоочистители, в утренних сумерках гудевшие под окнами, в столовую самообслуживания, в горячие пончики с лотка и в кафе-мороженое, куда отвел ее Петр Василич утром, чтобы утешить. Но сильнее всего влюбилась в сверкающие глазастые витрины, в нарядные манекены и переливающиеся неоновые вывески на полнеба.
С самого раннего утра и до часа посещений Петр Василич и Любочка бродили по просторным центральным улицам или катались по городу на трамвае. Ни одного магазина не пропустила Любочка за три дня в настоящем большом городе – ей хотелось сразу всего на свете. Благо Михалыч на деньги не поскупился. Больше того, не в долг прислал, а командировку оформил, как положено настоящему мужику. Хотели в театр сходить, в драматический или хоть в ТЮЗ, да всё как-то некогда было: до обеда – прогулка, после – центральный рынок, с пяти до восьми – к маме в больницу. А на третий день Галину Алексеевну выписали, и семья все тем же одиннадцатичасовым поездом отправилась домой.
Когда поезд тронулся, Любочка еще долго стояла у окна напротив своего купе и с восторгом смотрела на удаляющиеся городские огни. Купе было завалено свертками и коробками – босоножки, духи, шампуни, кофточки, бусики, конфеты. Огни постепенно отдалялись и один за другим гасли, уступая место мрачной стене непроходимого заснеженного леса, вползающего на сопки навстречу озябшей серебряной луне, и тогда Любочка поклялась вернуться – обязательно, во что бы то ни стало. От ее цепких молодых глаз не укрылось здание Иркутского театрального училища – так удачно, почти у самого рынка, – и Любочка думала: «Погодите у меня! Я вам еще покажу! Вот закончу школу и поеду поступать в артистки! Посмотрите тогда!».
Поезд уносился от Иркутска дальше и дальше, а она все стояла у окна, и ее красивое злое отражение двоилось