уж княжна не выдержала и расхохоталась, и Орландо, через кабаньи головы и чучела павлинов поймавший ее взгляд, расхохотался тоже. Он на нее смотрел, он хохотал, но вдруг смех замер на его губах. Кого он любил, спрашивал он себя, захваченный вихрем чувств, что он любил доныне? Старуху, он отвечал себе, – кожу да кости. Румяных потаскух без числа. Нудную монашку. Грубую, зубастую авантюристку. Сонный тюк кружев и жеманства. Прошедшая любовь была – угасший пепел, тлен, не более того. Радости ее – до жути пресны. Странно, как еще ему удавалось, извлекая их, удерживать зевоту Да, пока он смотрел, кровь в нем плавились, лед таял и тек вином по жилам; он слышал звон ручьев, пение птиц, ключ бил сквозь зимние снега; мужество его очнулось – он сжимал в руке кинжал, звал на бой врага свирепей мавра и поляка; он нырял в пучину; опасность затаилась в расщелине, как роковой цветок; он увидел этот цветок, протянул руку… словом, он одним духом источал один из самых пламенных своих сонетов, когда княжна адресовалась к нему:
– Не будете ли вы добры передать мне соль?
Он залился краской.
– С превеликим удовольствием, сударыня, – отвечал он на безукоризненном французском. Ибо, благодарение Небесам, он владел этим языком как родным. Материна горничная его обучила. Хотя, быть может, лучше бы ему не знать этого языка вовсе, не отвечать на этот голос, не покоряться свету этих глаз…
Княжна продолжала. Кто эти болваны рядом с нею, спрашивала она, с повадками конюхов? Что за тошнотворную пакость они суют ей на тарелку? И неужто английские собаки едят с людьми за одним столом? И неужто это чучело в конце стола, со всклоченной, как Майский шест{3}, прической (une grande perche mal fagotée)[3], – в самом деле королева? И неужто же всегда король пускает слюни? И который же из тех хлыщей Джордж Вильерс?{4} Вопросы эти сперва огорошили Орландо, но задавались они с такой резвой хитрецой, что он не мог удержаться от смеха; и, по безмятежным лицам сотрапезников заключив, что те не понимают ни слова, он отвечал ей с той же откровенностью и на столь же безукоризненном французском.
Так было положено начало близким отношениям, вскоре вызвавшим возмущение двора.
Все заметили, что Орландо оказывает москвитянке куда больше внимания, чем велит простая учтивость. Их постоянно видели вместе, и, хотя беседа их была недоступна остальным, велась она так живо, то и дело перемежалась такими улыбками и потуплением взоров, что и круглый дурак сразу бы догадался, что к чему. Более того – самого Орландо будто подменили. Никогда еще не наблюдалось за ним такой прыти. Куда девалась мальчишеская неловкость; из хмурого недоросля, чувствовавшего себя в гостиных как слон в посудной лавке, он превратился в благородного мужа со зрелым достоинством манер. Вел ли он москвитянку (так ее называли) к саням, хватал ли оброненный ею грязный носовой платок, оказывал ли одну из прочих услуг, которых владычица души ждет и жадно предугадывает влюбленный, – то было зрелище, способное зажечь тусклый взор старика и заставить учащенно биться молодое сердце. И все это, однако,