оказалась гадалка, было ей тридцать пять или около того. Протоптал он к ней тропинку и, балансируя, как канатоходец, перетаскал свои нехитрые пожитки: тяжеленный баул, столярный инструмент и берданку, а ещё малиновые корешки в мешочке (горят в печи красиво).
Натопила она баньку. Сняла с себя яркие тряпки, бусы рубиновые, поддала пару, чтобы скрыть наготу, и молча исхлесталась веником. Разгладила морщины, намазала волосы жиром и поглядела на мужа своего свежо и молодо:
– Ну что, Барлас, потрёшь, что ли, спину?..
Ночью снова пришла Ортанс. Они сидели на веранде. Чёрная струйка лилась в фарфоровую полупрозрачную чашку. Тяжёлый серебряный нож снимал стружку с колобка масла. Из круассана брызнуло варенье.
– Когда ты собираешься в Рим?
– Сразу после Троицы. На обратном пути заеду в Берлин, надо разобраться с бумагами…
Так они и жили, не мешая друг другу: Ортанс – во сне, Муслима-апа – наяву. Только иногда из своих роскошных снов Барлас случайно прихватывал запахи… Так, вдруг его тело начинало благоухать духами Ортанс. Муслима-апа принюхивалась и бросала в печь пучок трав. Иногда в избе возникала и с шумом проносилась свежесть роз или обдавало лицо жаром кофейных зёрен. Барлас выходил на крыльцо, обкуривал себя едким дымком и, морщась, думал о том, что вот ему ни к чёрту не нужна ни эта корова с парным молоком, ни самогонка даже, ни Муслима со своими куриными пирогами… Да и от себя самого он теперь шарахался, как от чёрта. Сидит-смолит, поплёвывает. Подносит самокрутку к губам и с удивлением разглядывает эту чужую огрубевшую руку.
– Как ты думаешь, если я вечером выйду в этом?
– Пожалуй…
В тот день с утра он курил на веранде душистую сигаретку, а Ортанс собирала чёрную вишню. Ныряла в белом платье в глубокой зелени и возникала то здесь, то там. Махала ему рукой, что-то кричала, но он ничего не слышал из-за шума листьев. Потом вышла к нему утомлённая. Ивовая корзинка поскрипывала в руке.
Вечером, часу в седьмом, приехали гости. Дом наполнился шумом. Звон разбитого фужера, глупый смех. Ночью собрались купаться – при свете луны, а он остался, сказавшись больным. Сидел в своём дачном кабинете, пытался читать Мережковского и писать. Потянулся к графину… И вдруг дача содрогнулась от крика: «Барыня утонула! Ба-а-а…» Белые напуганные листы разлетелись по комнате, чернила впитались в сукно…
Барлас вскочил с кровати. И снова послышалось это: «Барыня утонула!» (Муслима-апа пробормотала сквозь сон: «Полстакана настойки из лопухов».) Он прильнул к окну и увидел, как медленно надвигается на дом белёсое облако. Набросив тулуп, выскочил в сад. Куст вишни задрожал, отрясая капли ночного дождя. Пугало пошевелило рукавом. Барлас озирался в поисках облака, и тут оно накрыло его тёплой волной.
– Ортанс! Jevousaime… Je…[15]
– N‘etes pas faites… pair vegeter ici![16]
Он дотронулся до неё. И пальцы, почуяв родное, близкое, нырнули в мокрые волосы, пахнущие рекой. Забрезжило утро. В камышах зашевелился сонный ветерок. Какой-то рыбак видел, как два шара бесшумно пронеслись вдаль. Покружив у Шурячьего