училище, но мать и слышать об этом не хотела: хватит нам офицеров, все глаза проплакали из-за них. Это она намекала на отца Игната, который в войну хлебнул лиха – и ранен был не раз, и в окруженье попадал, и пропадал без вести, а вернулся с фронта – таскать его стали в двухэтажный дом на Советской: «Как ты выходил из окружения, с кем выходил, с оружием в руках выходил, с партбилетом в кармане или бросил винтовку и товарищей, и драпал без оглядки? Или еще чего хуже – завербован был фашистскими зверями?..» Отец воевал храбро и кое-как сумел отбиться от этих вопросов, но нет-нет, да вызывали его в двухэтажный дом, причем всегда норовили подгадать к ночи, чтоб, значит, волновался больше, проникался сознанием важности этого вызова. А вместе с ним чтоб проникались и его родные. Чтоб не было им покоя ни днем, ни ночью. Так что, если они все-таки со шпионской начинкой, то скорее выдадут себя под утро, часика в три-четыре, потеряют вражескую бдительность…
Шпионской начинки в отце так и не нашли, но особенно ходу не давали – ни в начальство, ни в депутаты какие-нибудь – ни-ни! Да что там, оказалось почему-то, что и жилья ему никакого не положено, кочевали они всей семьей по чужим углам – жили за занавесочками, ширмочками, в протекающих мансардах, кривых мазанках. Потом отец и мать устроились в типографию, и сердобольная директриса Клавдия Васильевна позволила им поселиться в комнатке, отгороженной от конторы – это одна фанерная стена – и цинкографии, где кислотой травили фотографии, – это вторая фанерная стена. Здесь они устроили деревянный широкий топчан, на котором спали отец с матерью, и еще один топчанчик – для Игната. Отец сделал стол, деревянный ящик с дверцами – для посуды, другой ящик – поменьше – для продуктов – перловой крупы, подсолнечного масла, собирался сделать еще несколько табуреток, но не собрался. Но удобно было сидеть и на деревянных ящиках из-под матричного картона, особенно после того, как мать сшила из лоскутков и ваты небольшие тюфячки, которые подкладывались на жесткие деревянные сиденья. Директриса и сама жила с семьей в полутора комнатках, отгороженных от конторы с другой стороны. Правда, у нее в доме было три стула и старинная этажерка, на которой лежали альбом с фотографиями, шкатулка из фанеры, оклеенная мелкими речными ракушками, и вторая шкатулка, оклеенная открытками с пионами, розами и тюльпанами.
Отец со временем не то, чтобы сломался – сник, стал как будто меньше ростом, все реже надевал пиджак с орденами, говорил с усмешкой: «Больно тяжелы…». А потом стал загуливать. То на рыбалку на три дня уезжает, то на охоту – чуть не на неделю. А если никуда не уезжал, то раньше полуночи никто его и не ждал. То колодец забивали старому фронтовому другу, то крышу перекрывали – тоже какому-то неведомому другу, то автобус сломался… А если иногда он проводил вечер дома, то места себе не находил, шатался из угла в угол, придирался к каждой мелочи. Мать тогда говорила: «Вместе тошно, врозь скучно»… А однажды она застала его с лучшей своей подругой. Собрала ему чемодан, все самое необходимое, проводила как на курорт. Сколько раз потом он хотел вернуться назад с этим чемоданом,