что я догматик, но видишь, я понимаю). Нельзя принуждать заниматься тем, на что не способен. Но ты бесполезен, абсолютно. И умудряешься в этой своей «бесполезности» видеть некое свое превосходство, доказательство собственной «мировоззренческой широты» (главное, точнее сказать, единственное), гоняешься за миражами и не делаешь даже той малости, на которую ты способен. Помнишь, тебе даже лень было прочитать лекцию на благотворительном вечере, я так просила тебя тогда! После нас останутся больницы и церкви, а после тебя только нераспроданный тираж твоей книги под кроватью. – Дианка ткнула своим указующим перстом в ложе возле крутого бедра, – ладно была б гениальная (будь ты хотя бы непризнанным гением, слова тебе б не сказала!), но понимаешь сам.
– Я не прочел вашим этой лекции из такта.
– Ах, вот как! – Дианка сейчас в этой своей интонации явно подражала Марии.
– Потому, что они бы поняли, почувствовали презрение к ним, к их глянцевой Вере, к самодовольной благотворительности, к их пресному добру, штампованной добродетели, механической морали. Не мое презрение, боже упаси, но презрение, исходящее от самого «предмета» моей лекции. Я преклоняюсь перед больницами и церквами, но ваше самодовольство не закрыть даже Кёльнским собором. Ваша церковь, ваш фонд – Прокофьев бегал уже по комнате, Дианка по-прежнему слушала лежа, – это тоже «рой», даже если на флагах у вас написано «личность», «свобода», «Христос». Неужели вы думаете, что Он страдал, прошел свой путь за-ради того, чтобы вы со своими пасторами и благотворителями от Его имени презирали реальность?! Пусть презираете вы не агрессивно, скорей, снисходительно, но в этом-то самый смак и глупость тоже самая-самая. Может, кстати, твоя подруга Мария (при всем моем несочувствии) в своей борьбе с вашей фальшью права. (Прокофьев не был так уж уверен, что Мария борется именно с этим. И зачем он сейчас о Марии с ней? Для остроты.)
– Я в своем фальшивом, конечно же, желании делать добро сколько раз рисковала. Ты, может быть, помнишь, однажды, те, кого я спасла от голода, шесть часов подряд издевались, глумились надо мной всеми способами, какие только есть, – Дианка закусила губу, по щекам текли слезы.
– Ладно, хватит. (Пусть закончится так… на ее моральной правоте. Даже лучше, чтоб так.) Ладно. Ладно. Мы оба применяли запрещенные приемы. Ну, хватит. – Прокофьев сел на кровать. Погладил ее по плечу. Он утешал ее. Потом вдруг попытался овладеть ею, скорее «порядка ради». Она была не то чтобы оскорблена, удивлена, прежде всего. Через некоторое время равнодушно ему уступила.
Много позже, когда Дианка наконец заснула, Прокофьев встал, сунул ноги в сланцы, ему нравились эти жесткие, что приятно щекочут и колют кожу, как бы даже удостоверяя его в реальности самого себя. Запахнулся в халат и выполз на свой балкончик. Небо и горы. Небо как вертикальный срез самого времени, или же вечности, сейчас неважно… А мы вот живем, сей факт по наивности принимая за основное оправдание для себя самих. Даже лучшее его, подлинное, главное все равно