другой так поступил, то вышел бы целый скандал, ибо к чести кунишников, они ревностно относились к образованию своих детей.
После нескольких незаметно мелькнувших лет Кирик повзрослел, превратился в бледного, долговязого юношу, который редко появлялся на людях, а если появлялся, то ходил по селу, сутулясь и широко размахивая узкими синеватыми от малокровия руками. Однако, несмотря на то, что он повзрослел, гадкий утёнок в лебедя не превратился, и нелюбовь к нему в селе осталась прежней, даже вроде усугубилась. Его уже не били – брезговали – но все кунишники невольно избегали его, как прокаженного, – старались не общаться, а при случайной встрече вместо обычного приветствия только слегка, неохотно кивали и стремились поскорее разминуться. Испытывали, стыдно признаться, отвращение к его белобрысой пугливой фигуре, беззащитной, беспомощной, к его слюнявому губошлепству, к размазанной неловкой угодливости и затравленному взгляду. Иной раз, желая понравиться, Кирик то подобострастно в глаза заглядывал тому, кто хоть мельком обратил на него внимание, то быстро соглашался с редким собеседником, – поддакивал раньше, чем заканчивалась чужая фраза, – то семенил, «шестерил», готовый по мелочи услужить, то деланно смеялся неприятными скачущими звуками, но не потому, что ему было весело, а потому что хотел угодить. И это было противно, как бывает противно, когда малый ребенок смеется не столько от избытка радости, не от естественной веселости, сколько ради того, чтобы понравиться взрослому. Не любили его не за какие-то гнусные подлости, не за вредный злой нрав – Кирик, напротив, был застенчив и безобиден, – не за глупость несусветную и тупость, нет, не за это… Его не любили «просто так», не задумываясь, за что? А тот, кто задумывался, пытаясь найти ответ, считал, что не любят сиё долговязое существо за нерешительность, за готовность подчиниться, за то, что, желая одобрения, давал собой понукать, что не мог за себя постоять, постоянно мямлил и не мог ударить, тем более, ударить первым.
Это уже потом, когда Кирик станет совсем взрослым, дядькой, скажут, что его не любили за физическое уродство, но это не будет полной правдой, потому что его не любили с детства, а уродство обнаружилось только к годам двадцати. Да и уродством в полном смысле слова это назвать было нельзя, – по крайней мере, с первого взгляда в глаза не бросалось то, что у Кирика, – вот напасть! – не росла борода. Если это – уродство, то миллионы мужчин каждое утро бритвой уродуют себя. Но замечу, правды ради, что в Кунишном почти все взрослые дядья и деды носили бороды, и к бороде в селе отношение было особое: борода для кунишника – это святое, его гордость, его отметина, неотъемлемая часть, скипетр и держава. «Без бороды, как без правды!» – говорили бородатые мужики, с достоинством поглаживая свои волосистые метёлки и желая этак воспарить над суетным, а языкастые бабы выражались более приземленно: «Мужик без бороды, что суп без соли».
Кирика бородой бог обделил. Ему было уже и за двадцать, и за двадцать пять, а на его подбородке