расстреляю. И тебя расстреляю, Фокин, – в любом случае. Вот прямо завтра утром к стеночке встанешь. Несколько чистых приговоров у меня всегда с собой, только имена вписать. Твои же бойцы тебе же пару-тройку пуль в брюхо всадят, я специально прикажу, – чтоб в брюхо, чтоб помучался, кровушкой чтоб поблевал. А если позже узнаю, – я и с фронта вас выдерну. Но тогда уж не расстреляю, извини. Я вас тогда к нам на подвал, к Трофимычу. Скажу, чтоб он ни о чем вас не спрашивал, чтоб он молодых на вас натаскивал… Через неделю вы у ног моих ползать будете и дерьмо с сапог слизывать, чтобы я вас расстрелял. А я не расстреляю. Понял? Ты меня понял, Фокин???!!!
– Дык понял, понял… – забормотал комэска, – чё ты сразу, товарищ Чечевицын… я ж так у тебя поспрошал, шутейно… Пойду-ка я сам догляжу, чтоб и волосинка с нее не упала… Пойду я, ладно?
Чечевицын не успел ничего ответить: в дверь постучали. Комэска подумал, что бойцов привлек финальный вопль чекиста, громкий, как пароходная сирена. Но нет, доложили о другом: один из пленников – из тех, что в сарае – никак не угомонится. В дверь барабанится, грудью на стволы и штыки прет: дескать, всенепременно надо ему переговорить с товарищем Чечевицыным, а зачем надо, не признается. В общем, ежели не пристрелить его, до утра буянить будет. Пристрелить?
– Привести, – коротко скомандовал Чечевицын. – Сами снаружи останетесь… А ты, Фокин, иди и проверь, что обещался. Хорошенько проверь, не за совесть, а за страх проверь, Фокин… И помни о подвале. Я тебя умоляю, Фокин: не забывай о подвале!
Комэска с облегчением вывалился на улицу. Подумал, что, может, и к лучшему, что через день-другой угодит в мясорубку на прорванном фронте… Лучше честно сгинуть от пули, или от шашки казацкой, или от плоского чехословацкого штыка, – чем угодить в подвал. Вот, наверное, куда ведут глаза товарища Чечевицына, – туда, в подвал к Трофимычу…
Они не виделись пятнадцать лет.
Расстались мальчиками, гимназистами-второклассниками, а сейчас друг на друга смотрели взрослые мужчины, немало повидавшие в жизни. По крайней мере, о себе Чечевицын знал точно: повидал, и достаточно, иного лучше б и не видеть… никому бы лучше не видеть.
– Здравствуй, Боря… – Голос прозвучал неуверенно, словно говоривший толком не понимал, как ему говорить и вообще как держаться.
– Здравствуй, – сказал Чечевицын холодно и равнодушно.
– Ты не помнишь меня, Боря? Совсем позабыл за эти годы?
– Да почему же? Я не пеняю на память… Володя Королев, гимназия Самулевича, второй класс. Ничего не перепутал?
– А ведь мы когда-то дружили, Боря…
– Возможно. Но это было очень давно.
– А как гостил здесь, в Королево, не помнишь? Тогда, на рождественских каникулах? Мы еще…
– Я помню все, Володя, – перебил Чечевицын, по-прежнему с ледяным спокойствием. – Хорошая память – это мое проклятие. Я помню все: что вашу собаку звали Милордом, а горничную – Наташей, я не забыл, как твой отец коверкал мою фамилию: то