выпалил он в сторону Олимпиады. – Ноги моей никогда больше здесь не будет!..
– Стой-стой! – закричала Люба и сзади схватила его за куртку. – Ишь, прыткий какой! Тебе дорога дальняя еще не скоро предстоит, у тебя сейчас никакой дороги нет!
– Да отпустите вы его, Любовь Васильна!
Олежка рванулся из рук гадалки и кинулся вон из подъезда.
– И-и! Еще вернется, девушка! Ты не переживай.
– А разве я переживаю? – пробормотала Олимпиада Владимировна, которая вдруг отчетливо поняла, что ее голова больше не голова, а огромное жестяное ведро, в котором гулко отдаются все голоса и даже самые тихие звуки.
Следом за Олежкой она вышла на улицу, под крупные и веселые мартовские звезды, под торопливый звук льющейся с крыши воды, и остановилась.
Люсинда Окорокова, пригорюнившись, смотрела на Парамонова, распростертого перед крыльцом, а Олимпиадин «бойфренд» прытко чесал по дорожке.
Он не успел дочесать до угла, когда навстречу ему выехал милицейский «газик» и поскакал по ухабам прямо на него, так что Олежке пришлось повернуть обратно и большими шагами мчаться обратно к крыльцу.
Добровольский и сам не мог бы толком сказать, что именно ему нужно на крыше и зачем он туда лезет, но все-таки полез.
– Сидел бы дома, – сказал он себе, когда отворил тихо и жалобно скрипнувшую металлическую сетчатую дверь на чердак, – сидел бы дома, а тебя все куда-то несет!
Да, да, он не должен и не может привлекать к себе внимание, но в этом чертовом доме творятся совсем уж странные дела!
Он приехал уверенный, что тишина и спокойствие дедовой старенькой квартирки дадут ему возможность сделать все дела, но не тут-то было!
Добровольский не хотел думать о том, что все последние события в дедовом доме как раз и могли быть связаны с его… делами, но никакого другого объяснения найти не мог.
Слесаря с завода «Серп и Молот» он помнил смутно – только то, что Анастасия Николаевна, жившая напротив деда, называла его исключительно «голубчик» и никогда по имени.
Вот он и запомнил «голубчика», а как там его звали, бог весть!
Вполне возможно, что это был вовсе какой-то другой слесарь. А этот появился уже потом, но такое построение показалось Добровольскому слишком сложным, и он его «отверг».
В тот же вечер, когда взорвали квартиру Олимпиады Тихоновой, он позвонил своему помощнику в Женеву, долго говорил, объясняя, что ему нужно, долго писал запрос, по пунктам перечисляя, какие сведения ему необходимо получить, а потом еще полночи думал.
Пока он писал и думал, Василий, которого он подобрал на чердаке в бытность его Барсиком, громко и старательно выводил рулады у него на коленях.
Держать кота было неудобно. Он был длинный, очень тяжелый и горячий, как грелка. Кроме того, Добровольский пытался его гладить – а что еще можно делать с котом, который лежит у тебя на коленях?! – но под шерстью у него то и дело попадались какие-то струпья, следы то ли старых ран, то ли вообще тяжелой жизни, и Добровольский решил, что в понедельник непременно сводит его к врачу.
Собственно,