голос, – я сразу поверила? Подождала… Входят… Разглядела я дедка. Не об чём, бабо, скажу я, тужить. Коржавенький бухенвальдский крепыш… Согнулся, как гриб при дороге. Ветхонький… А завидел меня, кто и прыти дал, бежака ко мне – ему про меня уже сорочили, – руки трясучие даёт:
«Дочурчинка… моя… Лизаветушка… Что ты принесла мне с родного краю?»
«Поклон от бабы Ани. От хлопцев».
Он так и отдёрнулся от меня… Будто громом его по уху огрело:
«Ка-ак?!.. Они ж-ж-живы?!»
«А чего б это им и не быть живу? Вы вон, извинить, при новой хозяйке казакуете! А Ваша баба Аня дотеперь щэ удруге не отдалась…[6] Дотеперь всё верит-надеется на встречку… Полвека ждёт! О! Подвиг русской любви!»
Даю я ему карточку.
Глянул плюгавик – как стоял, привалился к дверному косяку, росу пустил… Стоит… Слезой слезу погоняет… И раз по разу: прости, прости… Что я, батюшка? Да и – что прости?
«Ах, Лиза, горевая ты Лиза… Кабы ты знала, кабы только ведала, кто навсправде твой батько. И до точности знай то я сама… – думала в бессилии старуха. – Одно время жила помеж людей побрехенька: той старичинка навроде твой батько. А там кто его зна?..»
5
Беду пусти во двор, а со двора уже не выгонишь.
Блоха кусает, а за что – не знает.
Рыба никогда не забудет плавать.
Закаменело всё в старухе.
Как же так, не понимала она, ведь не проводила она, придавленная бедой, и дня, чтоб не вспомнила своего Иванка, всё убивалась, как он там да где. Всё выглядала, всё ждала. А он на́ тебе! Расспокойненько живёт-милуется с другой. Детей, гляди, нарастил…
Мысль о детях с чужой напугала, смяла старуху.
До чего потерянная… Даже не спросила у Лизы про детей. Не спросила, и какая она из себя, мадама его. Интересная, наверно, раз кинулся от живой жены. Чем интересная? Что такое особенное подмешал в неё Господь?
Совсем без пути стала.
Как же не выспросить было сразу про всё про это?
Ругая свою неповоротливость, своё неумение вызнать всё потребное в подпавший момент, наладилась старуха к Лизе разведать всё до полной ясности.
Лизы дома не оказалось.
На стук выползла к калитке босая, простоволосая бабка Клавдя. Невысокая, высушенная долгими годами и недужью, была она совсем плохая. От неё дохнýло старостью.
Свисая впалой грудью с палки и круто заломив шею, Клавдя бельмасто всматривалась в Анну и не узнавала.
– Святая душа на костылях, чего ломаешься? – Гостье показалось, что её разыгрывают. – Скоро ты перестала признавать. Ско-оро…
– Голос, Аня, твой, – печально гундосила Клавдя. – А лицо… Лица я не разберу. Как туманом кто завесил… Я, Аня, какая тепере зрительша? Этот, – поднесла пучок дрожащих пальцев к пустой глазнице, прохлёстнутой ресничной строчкой, – ещё в позату зиму крысоловка выстегнула. А этот, пёс, лодыря корчит, не хочет путяще смотреть. Недовольна я им… Вроде как корка на этот глаз кинулась. Смотрит он у меня унутрь…
Тяжёлая