не укладываются в привычные социальные и литературные амплуа, постоянно выпадают из своих социальных ролей.
Раневская и Гаев даны вне тургеневской или толстовской поэзии усадебного быта, но сатирическая злость и безнадежность взгляда на героев такого типа, характерная, скажем, для Салтыкова-Щедрина, здесь тоже отсутствует. «Владеть живыми душами – ведь это переродило всех вас, живших раньше и теперь живущих…» – обвиняет Петя Трофимов. Но, помилуйте, кем и чем владеет Раневская? Она не способна совладать даже с собственными чувствами. Еще меньше на роль обладателя может претендовать ее брат, проевший, по собственному признанию, свое состояние на леденцах.
«Я, Ермолай Алексеич, так понимаю: вы богатый человек, будете скоро миллионером. Вот как в смысле обмена веществ нужен хищный зверь, который съедает все, что попадается ему на пути, так и ты нужен», – клеймит тот же Трофимов уже Лопахина. Но это сиюминутное мнение, ему трудно поверить. Ведь чуть позднее в «хищном звере» он заметит уже иное: «У тебя тонкие, нежные пальцы, как у артиста, у тебя тонкая, нежная душа…» В письме же Чехов выразится совсем определенно: «Лопахина надо играть не крикуну, не надо, чтобы это непременно был купец. Это мягкий человек». Чеховский купец, таким образом, был задуман вне традиций Островского или Салтыкова-Щедрина.
И сам «вечный студент» и «облезлый барин» Петя Трофимов с его грезами о светлом будущем и Россией-садом далек от привычных канонов изображения «нового человека» в любом роде: тургеневском, романов о «новых людях», горьковском (вроде Нила в «Мещанах»).
Внешне в пьесе сталкиваются не социальные типы, а социальные исключения. Индивидуальное в чеховских героях – причуды, капризы, психологические тонкости – явно важнее, чем социальные маски, которыми они порой с удовольствием наделяют друг друга (еще охотнее это делали критики).
Но – вот второй парадокс этой странной комедии – персонажи-исключения, в конце концов, разыгрывают предназначенные им историей социальные роли.
Н. Берковский заметил в новеллистике Чехова и Мопассана общую закономерность: «Что представляется в ней игрой судьбы, капризом, парадоксом, то при первом же усилии мысли становится для нас созерцанием закона, исполнившегося с избытком… Через эксцентрику мы проталкиваемся к закону и тут узнаем, что она более чем закон, что она закон, подобравший под себя последние исключения». Так и в «Вишневом саде»: сквозь причуды и случайности индивидуальных реакций, сквозь паутину слов проступает железный закон социальной необходимости, неслышная поступь истории.
Да, Раневская и ее брат добры, обаятельны и лично не виновны в тех грехах крепостничества, которые приписывает им «вечный студент». И все-таки в кухне людей кормят горохом, остается умирать в доме «последний из могикан» Фирс, и лакей Яша предстает как омерзительное порождение именно этого быта.
Да, Лопахин – купец с тонкой душой и нежными пальцами. Он рвется, как из смирительной рубашки, из предназначенной