а от мамы… от мамы пахло так сладко, так чудесно, как от разогретой дольки лимона с сахаром, и от аромата этого голова шла кругом.
– Норма Джин, любовь моя, иди же сюда!
Ибо Мать звали Глэдис, и Глэдис была настоящей мамой Нормы Джин. Когда, конечно, сама того хотела. Когда находила в себе достаточно сил. Когда позволял распорядок Студии. Поскольку жизнь Глэдис проходила «в трех измерениях на грани четвертого». Ее жизнь не была «плоской, точно доска для игры в парчизи»[3], а ведь именно такой, плоской жизнью живет большинство людей. Невзирая на встревоженные и неодобрительные возгласы бабушки Деллы, мама торжествующе увела Норму Джин с собой, из квартиры на третьем этаже, провонявшей луком, щелочным мылом, мозольной мазью и дедушкиной курительной трубкой, а бабушка тем временем надрывалась, словно комик по радио:
– Глэдис, на чьей машине прикатила на сей раз, а? Посмотри-ка на меня, девочка! Ты что, не в себе? Ты пьяная, что ли? Когда вернешь мне внучку? Черт бы тебя побрал! Да погоди ты, дай хоть туфли надеть! Я тоже спускаюсь! Глэдис!
А Мать лишь спокойно откликнулась своим сводящим с ума сопрано:
– Qué será, será![4]
И, хихикая, словно непослушные дети, за которыми гонятся взрослые, мать и дочь сбежали вниз по лестнице, как с горного склона, запыхавшись, продолжая держаться за руки. И вон, вон отсюда, на выход, на бульвар Венис, скорее к непредсказуемой машине Глэдис (страх как интересно, на чем она сегодня приехала), стоящей у тротуара. В то ослепительно-яркое утро 1 июня 1932 года волшебная машина, на которую, улыбаясь, точно завороженная, смотрела Норма Джин, оказалась горбатым «нэшем» цвета грязной мыльной воды, которой только что помыли посуду. На правом боковом стекле красовалась паутинка мелких трещин, наспех заклеенная липкой лентой. И все равно это была совершенно чудесная машина, и как молода и весела была Глэдис! Она так редко прикасалась к Норме Джин, а сегодня обняла ее обеими руками в сетчатых перчатках, приподняла и посадила на сиденье. «Опля!.. Вот так, детка, любовь моя!» Словно сажала ее в кабинку чертова колеса на пирсе в Санта-Монике и аттракцион должен был унести восхищенную Норму Джин прямо в небо. А потом громко хлопнула дверцей. Подергала и убедилась, что она заперта. (То был древний страх, страх Матери за Дочь. Что, если во время побега дверца вдруг распахнется, как распахиваются люки-ловушки в немых фильмах? И все, нет человека, пропала Дочь!)
Потом она уселась на водительское место, за руль – с тем же видом, с каким забирался Линдберг в кабинку своего моноплана под названием «Дух Сент-Луиса»[5]. И взревела мотором, и переключила рукоятку скоростей, и влилась в поток движения. А бедная бабушка Делла, полная рябая женщина в линялом ситцевом халате, спущенных эластичных чулках и старушьих шлепанцах, только выбегала в это время из дома. Вид у нее был до смешного ошалелый, точь-в-точь как у Маленького Бродяги в исполнении Чарли Чаплина.
– Подожди! Вот сумасшедшая. Идиотка, пьянь! Я тебе запрещаю! Я позвоню в по-ли-цию! Да подожди ты!..
Но ждать ее никто не стал,