за эти недели к окну в темноте прокрадывался Перечников и молча, ловко, как баскетбольный мяч в корзину, вбрасывал в форточку скомканные тридцатки. Ирина Михайловна пыталась вернуть их тем же путем, но Перечников, выпучив глаза и смешно отмахиваясь ладонями, торопливо удалялся, волоча за собою по снегу съеженную черную тень.
К марту скудный снег сошел, но холодный ветер так же неумолчно трещал за окном прищепками, гнул и ломал прутики тополей на пустыре. Дни стояли голые, весенне-сквозные – неприютные дни…
Вечером приходила вымотанная Любка, набрасывалась на пережаренную или полусырую картошку, рассказывала вполголоса:
– Радиоточку не выключают дня два уже. Как сводку о здоровье передают – все обмирают, и такая тишина – слыхать, как по бумаге ластик шуршит.
Ирина Михайловна слушала, нервно переплетя тонкие, врачебные – с коротко и кругло подстриженными ногтями – пальцы, и ускользала взглядом за окно, на пустырь с помойками.
В одну из таких минут Любка вдруг перестала жевать, спросила, глядя ей в глаза:
– Ринмихална! А вы все молчите, молчите… Вы же врач… Ну скажите – неужели выживет?
Ирина Михайловна даже дернулась, метнула затравленный взгляд на дверь Кондаковой и тоже, глядя Любке в глаза, отчеканила шепотом:
– Не болтайте-ка, Любовь Никитична!
Как-то днем Ирина Михайловна уложила Сонечку и села штопать чулки.
Вдруг грохнула входная дверь, пробежали по коридору… Ворвалась в комнату Любка. Ирина Михайловна вскинула на нее глаза, ставшие вдруг сухими, проваленными, страшными. Она молчала.
И Любка молчала, сжав кулаки, глядя перед собою со странным выражением вдохновенной ненависти. Так, может быть, смотрит кровник, только что убивший заклятого врага семьи.
– Боже мой… – прошептала Ирина Михайловна.
– Подох! – коротко выдохнула Любка.
Ирина Михайловна швырнула чулки и заплакала. Любка кинулась к ней, стиснула в свирепых объятиях.
– Люба… тише… нехорошо… – шептала, всхлипывая, Ирина Михайловна. – Нельзя так… говорить…
– Можно, можно! – торжествующе грозно повторяла Любка. – Подох, подох! Сдохла рябая собака!
…Весь этот вечер в своей комнате тягуче рыдала Кондакова. Вышла на минуту на кухню – чайник вскипятить – опухшая, старая, со смазанными бровями. Взвыла несколько раз над закипающим чайником.
– Ну надо же, – сказала Любка не без уважения, – как горевать умеет… Ринмихална, я что думаю: а ведь многие, пожалуй, по стране сегодня вот так воют?..
– Многие, Люба, – серьезно ответила Ирина Михайловна.
К концу апреля нахлынуло из пустыни тепло, песок просох от дождей, вихрился на ветру воронками, сбивал алые трепещущие лепестки маков на саманных крышах домишек. Млели на солнце крохотные серые ящерки.
Ирина Михайловна была восстановлена на работе в санчасти, Любка – в своих кухонных правах.
К концу апреля она заскучала.
Вечером,