за последнее десятилетие, богоугодное, христианское чувство к сиротам еще прочно жило в человеческих сердцах. Было в этом и смутно-тревожное уважение к смерти, хотя и оставляющей на свете сирот, было и давнее, часто бессильное, сочувствие к судьбе самих сирот. Вообще еще по старинке люди были чувствительны, в беде все еще уповали больше на доброту человеческую, чем на законы. Молодое государство еще не успело по-деловому, без сентиментальности взвалить на свои неокрепшие плечи все тяготы и заботы подопечных граждан…
И вот – безвестный мне почтальон и такой же безвестный биндюжник, хотя, может, и позабыли бога, по привычке постарались сделать доброе – «божеское»! – дело для сиротки… Обычаи переживают причины, их породившие.
Именно обычай добросердия заставляет в пятницу, в наш банный день, приходить к воротам детдома безвестных женщин, с шайками, тазами и веничками. Они помогают тете Клаве и Фросе купать «сироток» – детишек меньшей группы. «Есть женщины в русских селеньях…» Доживают они свою глубокую старость упокоились где-то в безвестных могилах – земной, сыновний поклон вам, сиротским мамкам нашим!
Большая посылка лежала на стуле в чистом кабинете Лемана и всем неопрятным и нищенским видом своим, истлевшей бурой мешковиной с расползшимися по ней заплатами, корявыми буквами чернильным карандашом, означавшими адрес, всем нездешним видом она сразу вселила в душу мою тоскливую тревогу, смутное предчувствие неблагополучия и беды.
Видно, до моего прихода Леман и тетя Клава успели порядочно попрепираться – кому именно из них следует сказать мне о смерти отца. Они, наверно, так до конца и не договорились. По их тревожному переглядыванию, по искренней опечаленности я почему-то сам догадался о случившемся. А главное – посылка!.. Не зря вызвали меня из школы.
Я давно ждал подобного исхода. После смерти матери, моего поступления в «приют», как еще по старинке называли детдом, отцу просто не было для чего и для кого жить. Ему, отставному солдату, бросившему крестьянствование ради водки и книгочейства, всю жизнь упрекаемому в легкомыслии и себялюбии, оказалось невозможным жить для себя! Смерть матери, за многотерпение которой даже сельский мир (с угрюмой безнадежностью оправдывавший любую жесткую власть мужа над женой: «жену не бить, что корову не доить…») пророчил ей место в раю, – эта неожиданная смерть матери доконала и отца. Он словно и не замечал, не верил всю жизнь, что она терпит от него, что этим многотерпением держится вся нескладица нашей семьи. Отец был и впрямь слишком занят собой, запоем, своим страхом перед бессмыслицей жизни, страдальческими думками и эгоизмом страстотерпца. А проходил запой, он с угрюмой жадностью накидывался на книги, которые брал у попа, у отца Герасима, с которым вроде бы клеилось подобие дружбы. Читал все подряд, ища ответы на свою тревогу за человечество, за мир, на свои нескончаемые «почему?». Он не работал, обрекал на голод и себя, и семью, язвил мать после пьяных куражей тем, что скоро умрет, что страшно