вечность и, услышав теперь, ощутил необъяснимую грусть. Ему нравилась музыка того времени, музыка его студенческих лет. Но те группы и исполнители давно уже вышли в тираж, так и не реализовав весь свой потенциал. И оживление от чего-то нового, необычного и живого сменилось тоской по будущему музыки, которое так и не наступило. Это свидетельствовало о его малодушии. Случись ему вернуться в прошлое, он вряд ли сумел бы предотвратить какие-нибудь несчастья или политические неурядицы. Но уж точно постарался бы, чтобы музыка той эпохи переросла бы в полноценное течение, каким ей и следовало быть.
Политика меняется – искусство вечно.
Именно поэтому он стал кинокритиком, а не политическим обозревателем. Да и не хватило бы у него ни сил, ни желания погружаться в государственные дела и политические события.
Зазвонил телефон. Таунсенд решил его проведать. Редактор вкратце изложил ему события, произошедшие сегодня в мире, а затем добавил:
– Ну-с, – и Шлегель буквально почувствовал, как тот улыбается. – Как тебе Реата? В восторге небось? Я специально подбирал отель, чтобы ты окунулся в ночную жизнь Тусона.
– Сукин ты сын, – ответил Патрик.
– Дядя ругается!
Публицист повернул голову: белобрысый мальчик недоуменно показывал на него пальцем.
– Мистер! – сердито воскликнул отец мальчика. – Тут дети вообще-то!
Таунсенд что-то еще болтал на том конце провода, но Шлегель уже не обращал на него внимания. Он поднял руку, извиняясь перед отцом мальчика: крепким, устрашающего вида мужчиной. Должно быть, дровосек или дальнобойщик.
– Почему он ругается? – спросил мальчик.
– Потому что он гомик, – ответил мужчина, глядя на Патрика.
Тот не нашелся что ответить, не сообразил даже, как ему оправдаться. Он привык выражаться в присутствии детей: в Чикаго никто по этому поводу и ухом не повел бы. Здесь подобное поведение считалось, судя по всему, вопиющим. Журналист огляделся по сторонам и обнаружил, что этот их небольшой конфликт стал центром едва ли не всеобщего внимания. Со всех сторон на него таращились мужчины и женщины. Две милые девушки в бассейне смотрели с неодобрением. Мальчишки перешептывались между собой и хихикали.
– Я перезвоню, – сказал Патрик Таунсенду и сбросил звонок.
Затем он взглянул на возмущенного отца с выражением, как он надеялся, искреннего раскаяния:
– Простите. Я разговаривал с начальником. Наверное, слишком увлекся и позабыл, что другие могут меня услышать.
– Да ну?
– Не подумал, – продолжил Шлегель. Он понимал, что говорит слишком много, но не мог просто взять и уйти. – Прошу прощения.
Он надеялся, что извинения его как-то примут, скажут, что все в порядке, – но здоровяк лишь злобно уставился на него.
Да какое вообще ему дело до того, что подумает этот мужлан? Гомик? Они что, черт возьми, в пятидесятых? Среди его друзей было немало геев. Патрик нисколько