люб-лю! – и звучно чмокнул Плоскорылова в щеку.
– В храме-то, – с мягкой укоризной выговорил Плоскорылов, еле переводя дух.
– Отче наш бо воитель, при нем и не такое сказати возмогу, – улыбнулся Гуров. – Уебывай, иерей, шевели булками. Я к тебе вечером зайду, а пока схожу гляну, каков у солдат есть моральный дух.
Вэто же самое время в избе баскаковской жительницы Фроси, где вот уже три месяца размещалась канцелярия шестой роты, перед командиром этой роты капитаном Фунтовым сидела женщина лет пятидесяти, того неопределенного социального положения, в котором пребывала теперь вся отечественная интеллигенция – люмпенизированная, но все еще не забывшая манер. На голове у просительницы был пестрый кашемировый платок, какие часто носили в семидесятые, во времена дружбы с Индией; руки ее были смиренно сложены на коленях, а лицо изображало мольбу. Женщина сильно нервничала. Это была солдатская мать Горохова.
Ротная канцелярия отличалась необыкновенной унылостью. Всякий человек, попадая сюда, почему-то чувствовал, что любые усилия тщетны. Грустны были желтые табуретки, тощие книжечки уставов, угрюм маршал Жуков на портрете. Пол скоблили трижды в день, и все-таки он был грязен. С потолка свисали три клейкие ленты, густо испещренные мушиными трупами. На окне сох ванька-мокрый. Дневальные регулярно поливали его, но что-то неподвластное дневальным поселилось в самом воздухе. Оно выпивало влагу из горшка ваньки, плодило мух и покрывало пылью подоконник. Стоило укрепить на окне белую занавеску, как она немедленно желтела от тоски. Безысходную тоску усугублял голос Фунтова, монотонный, как мушиное жужжание, – но клейкая лента для капитана Фунтова не была еще изобретена.
– Ведь вот вы в третий раз приезжаете, – монотонно говорил Фунтов, короткий, почти квадратный человек, которому было на самом деле двадцать семь, а выглядел он на все сорок – полный, сонный, будто присыпанный пылью. Невозможно было себе представить, о чем можно говорить с Фунтовым на пятой минуте совместного пребывания в одном пространстве. Он мог похабно ухмыльнуться при упоминании о женщинах, мог посетовать на изнеженность и хилость молодого пополнения, мог сладко зевнуть и произнести любимую поговорку – «Эхма, была бы денег тьма, купил бы баб деревеньку да и драл бы их помаленьку», – но ничего другого в нем, казалось, не было вовсе. Особенно невыносимо бывает присутствие таких людей в минуты тоски или тревоги, когда жадно ищешь любого человеческого слова и готов благодарить за один понимающий взгляд – но Фунтов был в этом отношении совершенным кирпичом, лишенным эмоций с рождения. В школе он вечно дремал на задней парте, зато славился тем, что умел быстро и решительно откручивать головы голубям. Офицер он был никакой – вялый, безынициативный, но именно полное равнодушие к судьбе солдат делало его бесценным в глазах начальства. Фунтова ставили в пример на офицерских собраниях, на которых Здрок произносил свои часовые кастровские речи. Фунтов был никаким строевиком, ничего не смыслил в геополитической подготовке