тетушка и “сестрица”, оставшиеся в Воткинске, заливались слезами. На первой же остановке – в Сарапуле – Пьер непременно захотел написать Фанни, но от горя сделал столько “чернильных ташей”, что письма не послал.
Москва встретила их холерой, от которой едва не умерла молоденькая бонна Ипполита и Саши; дела пошли не так гладко, как предполагалось; Александра Андреевна бывала в бегах весь день, и за детьми смотрела Зинаида. Наконец прибыли в Петербург. Был уже ноябрь месяц. Квартиру сняли на Васильевском острове – целый день обнимались с давно не виданными родственниками, Чайковскими и Ассиерами, показывали детей, умилялись. Одиннадцать лет отсутствия разбудили горячие родственные чувства, особенно в Илье Петровиче, который к старости становился все более чувствителен.
Но Петербург для Пьера оказался не столь счастливым, как для родителей, Зины и Коленьки. И его, и Николая отдали немедленно в пансион Шмеллинга, и это было так непохоже на то, чем он жил до сих пор, что он и сам как бы спешил измениться. Надо было драться с товарищами – он дрался, надо было выводить учителей из терпения – он с удовольствием выводил. Учебный год был давно начат, надо было догонять класс, при полном безучастии окружающих. С восьми утра до пяти вечера просиживали мальчики в пансионе, а вечером готовили уроки в темноватой и тесноватой квартире в доме Меняева, до самой полуночи. Оба к Новому году исхудали и вытянулись. А тут еще настоящие, серьезные уроки музыки с учителем Филипповым, первые преодоленные пианистические трудности… Это – сон? И он проснется в Воткинске, в снегах, рядом с Фанни, в детской, под лампадой. Но он не просыпался. На Рождество его повезли в театр. Нет, это было слишком, этого нельзя было вынести – опера и балет довели его до галлюцинаций. Он ходил ощупью, он опять не спал. В первый раз услышанный симфонический оркестр потряс его до основания. На несколько дней он лишился памяти. Это безумное счастье, которое давалось ему звуками, этот страх, эта тоска ломали и переделывали его, ничего не оставляя от нежного, странного ребенка, выносили его, мучительно и волнующе, в большую жизнь. Бывали дни, когда он все бросал, в жару непонятной болезни, бредил, капризничал, рвался куда-то.
И внезапно сорокаградусная корь сразила его и как бы провела навечную черту между детством и отрочеством – между бессознательным и сознательным существованием – от этой болезни остались на всю жизнь необъяснимые страдания спинного мозга, какие-то припадки, – гениальное, больное и печальное наследие дедушки Ассиера.
Все занятия были запрещены, музыка остановлена. После праздников, определив старшего в Горный корпус, Илья Петрович и Александра Андреевна с детьми выехали на завод наследников Яковлева, в Алапаев, и там, в глухом медвежьем углу, уже без боткинского блеска, без боткинской домовитости, без Воткинского патриархального счастья потекла жизнь.
Учился он теперь у Зинаиды, которую любил все меньше, бывал иногда нестерпим; то зол и упрям, то приторно фальшив, ревновал всех к Коленькиным