серыми глазами, выговорил:
– Пущай-ин так будет, матушка.
Это слово «матушка» он произносил особенно мягко, точно он с барыней разговаривает.
– Да ты где живешь-то?
– Я-то? Здесь, по близости, в Спасском переулке, на Сенной.
– Мне ведь седни нужно к обеду.
Устинья из своих прежних, крестьянских слов удержала «седни», хотя при господах его не употребляла.
– Мы с полным удовольствием. Я останусь. А переберусь к вечеру – если так.
– Вот я еще посмотрю, – сказала Устинья, разводя в горшочке дичинный бульон, – как ты со службой своей справляться будешь.
– Известное дело, матушка.
Парень был подпоясан пестрым кушаком так, как подпоясываются разносчики. Он шапку положил на лавку и стал распоясываться. Под сибиркой у него оказались жилет и розовая рубаха, навыпуск. Устинья и на одежу его поглядела вбок, продолжая мастерить соус.
– Сейчас-то еще нет настоящей работы: а вот вынеси-ко там корзинку с мусором да подмети здесь.
– Слушаю.
Он снял сибирку, засучил рукава и собрался брать корзину.
– Тебя как звать?
– Епифаном.
– Откуда ты? Паспорт, небось, при тебе?
– При мне, матушка. Я – мижегородской, по казанскому тракту.
Епифаново «мижегородской» – с буквой «м» – пришлось по душе Устинье.
– Так мы земляки? – откликнулась она. – Про Горки село слыхал?
– Как не слыхать, матушка!.. Я – гробиловский. Шелеметевская вотчина была до воли.
Он даже и фамилию Шереметевых произносил с буквой «л» как истый нижегородец.
– А я из Горок, – сказала Устинья и в первый раз улыбнулась.
III
Около месяца живет Епифан в кухонных мужиках. С Устиньей он ладил с каждым днем все больше и больше. Держал он себя все так же смиренно, истово, головы никогда высоко не поднимал, говорил мягко и тихо, так что горничные – их две – первые дни и голоса его не слыхали, начали даже подшучивать над ним по этому поводу.
Устинья взяла его под защиту и все повторяла им:
– Нетто все такие халды, как вы – охтенская команда?
Из них только Варя была действительно с Малой Охты, да Устинья уже заодно дала им такое прозвище. Варя – ужасная франтиха, и что ни праздник – сейчас же отпросится в театр, и после, в кухне, за перегородкой, утюжит мелкие барынины вещи и мурлычет без перерыву. Даже Устинья вчуже выучила, слушая ее:
Какой обед нам подавали!
Каким вином нас угощали!..
И Варя, и Оля, за обедом, продолжали подзадоривать Епифана. Он ест медленно, по-крестьянски, часто кладет ложку на стол и степенно прожевывает хлеб. Варя ему непременно скажет:
– На долгих отправились, Епифан Сидорыч…
И обе враз прыснут.
И тут опять Устинья должна их вразумить. Они никогда не ели по-божески, как добрые люди едят, в строгих семьях, а так, урывками, «по-собачьи». Одно слово – питерские мещанки, с детства отбившиеся от дому.
Епифан никогда не начинал есть мяса из чашки, и дожидался, чтобы сказали:
– Можно