«психологического театра», заветы, стиль и даже запахи которого очищаются или вообще теперь возможны только в эксцентриаде его партнера, тонко разработанного артиста в роли толстухи-блокадницы.
Когда же на сцене в «Латышских историях» встречаются два непрофессионала, два воспитанника детского дома, рассказывающие свою историю и показывающие, как они когда-то играли на елке, то их аутентичный – исключительно документальный – дуэт не пересекает границ самодеятельности и свойственной ей жирноватой «артистичной» органики.
Чтобы строить постдокументальный театр, Херманису нужны профессионалы, умеющие работать как документальные персонажи. А они уже встраиваются в его условную театральную реальность.
Если в «Долгой жизни» Херманис физически, телесно обессмертил безымянных стариков, жителей и мертвецов коммуналки, если Пую выбрал для умирающего старика фамилию Лазареску, то в «Латышских историях» рижский режиссер занялся археологией обыденного сознания. И воскресил интимное – только в этом смысле ностальгическое – общение сцены и зала.
Объединив документальных и театральных персонажей, сделав рижских актеров двойниками их прототипов, Херманис превратил массовидного человека в драматического героя. Соединив в спектакле «Соня» комментатора и безмолвного персонажа, он обнажил прием, проблематизировал соотношение профессионалов и любителей, документальных подробностей и выдуманных. При этом режиссер оставил открытым вопрос – текст ли иллюстрирует изображаемое или наоборот, мифологемы ли структурируют реальность или наоборот.
Перевернув «верх и низ» взаимодействия гиперреальных деталей, эксцентричной пластики и воображаемой жизни персонажей, Херманис вернул сценическим условностям чувство неотчужденной достоверности. А бытовую, фактурную, материальную точность среды наградил бытийной универсальностью, не связанной только с жизнью стариков в советской или постсоветской коммуналке. Или с жизнью бывшего моряка на краю сегодняшней Латвии, который косит траву, «чтобы не плакать». Или с жизнью водителя автобуса, ненавидящего латышей, которые в беде не помогут, «не то что евреи».
В театральной реальности Херманиса нет главных и второстепенных персонажей, нет деления на главную и периферийную интригу. Его «опыт коллективности» обнажает одновременно кризис мифологического сознания и желание реконструировать мифологию театрального пространства и времени. Но реконструкцией – социальной, материальной, документальной – он не довольствуется. Работая с реконструкцией как с материалом, как с (про)формой, он создает абстрактную – постпоставангардную – эстетику в формах так называемой достоверности. Этот сплав реанимирует в его театральной реальности художественный смысл, употребленный, казалось бы, на все лады и надолго изжитый.
Каждый раз режиссер подчеркивает дистанцию между возрастом актера и персонажа,