добрался! О многом мы с Митричем беседовали, но главное, что я понял тогда, скажу прямо сейчас.
Так вот, Митрич делился со мною тем, что советует ему душа до того, как покинет она тело и отправиться на тот самый свет. Оказывается, дюже болит наша с вами душенька, коли есть те, кого мы успели по воле или невольно обидели, бросили, не поддержали в трудную минуту, и болит душа – сильно! Прощения просит, потому что жжёт её, душеньку твою, совесть до белого каления.
– Мирись, – гневничал Митрич, – если не умеешь не цапаться, то сразу мирись. Понял? А иначе вся скопившаяся злоба так и полезет из тебя, когда помирать начнёшь, неспокоен будешь до тошноты невозможной. А тот, кто не насрал никому пока жил, тот точно молодец, считай свезло ему, как сохатому на солончаке.
Всё, что записал я тогда на диктофон, привожу так, как оно и было мне сказано.
– Дурачьё оно полное, – сипел Митрич, – это я о том, кто насвинячил словами да обидами своими другим… Так вот, не им он, а в сердце своё и нагадил, а с этим помирать хуже некуда. Так что мирись, Терёха, сразу, если не умеешь жить в мире, а то так и помрёшь говном, прости Господи.
Утром охотники подошли. До обеда что-то делали, а опосля один остался с Митричем, а с тремя я ушёл. С той поры уже лет с десять прошло: Митрич, должно быть, помер, а вот слова его до сих пор мне душу начеку держат, стерегут её от всякой непотребщины в чей-либо адрес. Уж больно хорошо и глубоко Митрич смог сказать тогда: прямо, что называется, в яблочко вдарил – наповал сразил…
Ты лети, лети, ласточка моя!
Трудно теперь вспомнить, с чего начиналась моя любовь к ласточке, но в том, что она была и есть во мне по сей день, нет ни малейшего сомнения. Может, всё пошло от сказок, которые читала мне бабушка, или же с моих детских рисунков, на которых ласточка, как и сова, всегда занимала особое место – место моего доверия и любви, а может, и с песни, которую я очень любил и, пожалуй, чаще других и с большим удовольствием исполнял на праздниках в детском саду или для гостей нашего дома. Петь я стеснялся, но когда меня просили исполнить «Ласточку», то соглашался и, выйдя в центр комнаты, старательно, можно сказать, самозабвенно вытягивал, закрыв глаза, полную светлой грусти мелодию: «Ты лети, лети, ласточка моя!» Может потому, что у меня получалось спеть и светло, и грустно одновременно, многие из гостей начинали плакать, а потом брали меня на руки и гладили по голове. Вероятно, из-за того, что я рос в семье, где было много любви, тепла и заботы, мне это нравилось, и я с чувством огромной нежности отдавался вниманию со стороны взрослых. Ощущение от таких встреч с их незатейливой домашней добротой медленно и основательно заполняло мою растущую детскую душу, выстраивая в ней то необходимое созидательное пространство, которое чуть позже определится как творчество и станет любимым занятием всей моей жизни. Более того, оно окажется благодарным и, набравшись сил, протянет свет любви от меня