бы сдать русское посольство в Вене именно вам, русскому, и вам позволительно развить свою ненависть к Австрии до невозможных пределов.
– Когда вы, князь, почувствовали себя дурно?
– Сразу после обеда у этого саксонца Зеебаха.
– Вы имеете какие-либо подозрения против Саксонии?
– Против Саксонского королевства – никаких. Но я имею массу подозрений противу Российской империи, ибо за столом у барона Зеебаха я сидел подле его очаровательной жены, дочери нашего канцлера Карла Вильгельмовича Нессельроде!
…Россия пребывала в политической изоляции.
Капризная русская оттепель
Тютчев не расписался – Тютчев разговорился…
Крымская эпопея надломила его – она и выпрямила!
Новый год был встречен нервными стихами:
Черты его ужасно строги,
Кровь на руках и на челе,
Но не одни войны тревоги
Принес он людям на земле.
Федор Иванович полагал, что мир замер на пороге небывалого кризиса, а народу русскому уготована судьба роковая – противостоять всей Европе, которую сокрушит изнутри некто «красный», после чего святая Русь вернется на исконные исторические пути, а мир славянства встанет под русские знамена.
– Но этого еще никто не осознает, – рассуждал он. – Жалкие мухи, прилипшие к потолку корабельной каюты, не могут верно оценивать критические размахи корабельной качки!
Лучшие годы жизни (с трагедиями и надрывами) Тютчев провел в Германии; любя немецкий мир, он понимал его национальные терзания; друг Шеллинга и Гейне, поэт грезил о той уютной Германии, которая возникала из идиллических картин Шпицвега – с их виноградными террасами, с инвалидными командами крепостей, усопших в лопухах и бурьяне, с ночными патрулями, которые, воздев фонари, обходят мистические закоулки средневековых городов, населенных сентиментальными башмачниками и пивоварами, Гретами и Лорелеями, ждущими почтальона с письмом от сказочного рыцаря… Но политика удушала поэзию! Тютчев был политическим трибуном светских салонов. В ярком освещении люстр, под волнующее шуршание женских нарядов, в говоре и смехе юных красавиц поэт становился неотразимо вдохновенен. Будто невзначай, он транжирил перлы острот и афоризмов, а Петербург повторял их, как откровение…
Лев сезона – так прозвали его в столице, хотя этот некрасивый и малоопрятный человек меньше всего походил на жуира и бонвивана.
Вот он выходит из подъезда дома на тихой Коломенской, проведя эту ночь не в семье, где его заждалась жена, а опять у Лели Денисьевой, последней своей любви.
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней.
Сияй! Сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней…
Поэт! Впрочем, на поэта Тютчев тоже не похож: щупленький, лысенький, поверх пальто накинут немыслимый плед, конец которого небрежно волочится по панели. Не только поэта, но даже камергера двора его величества, каким он был, Тютчев не напоминает. Скорее,