неужели? Видно, по недосмотру, – пошутил я. – Но с радостью взгляну на вашу работу, Хайнц. – Я допил пиво и со стуком отставил кружку на стол. – Блевать охота от такой мочи.
Мы вышли на улицу, где молодой дворянчик уже с заметным усилием лупил неподвижное, бурое и покрытое грязью тело, лежавшее в луже. Старый пьяница не шевелился, а вокруг собралась толпа зевак.
– Хватит, – сказал я, проходя мимо. – Свое он уже получил.
Дворянчик на миг прервался и замер с занесенным над головой хлыстом. Были у него красные щеки и округлое, перекошенное теперь гримасой ярости личико. Светлые редкие волосики приклеились ко вспотевшему лбу.
– А вам что за дело? – рявкнул дворянчик. – Ступайте своей дорогой, если сами не хотите получить…
– Следите за словами, вы ведь говорите с функционером Святого Официума, человече, – сценическим шепотом произнес Риттер, а дворянчик судорожно сглотнул. Зеваки принялись быстренько расходиться.
– Наверное, вы правы, – миролюбиво произнес дворянчик, подумав. – Но смотрите, как он измазал мой плащ, – добавил юноша обвиняющим тоном.
Он еще раз рассек хлыстом воздух, словно показывая, что дело вовсе не в том, с кем разговаривает, после чего повернулся к своему слуге.
– Возвращаемся домой, – приказал. – Не могу я показаться госпоже Гизелле в таком состоянии.
И ушел, напряженный, будто струна, похлопывая хлыстом по голенищу сапога. Даже не взглянул больше в нашу сторону.
– По крайней мере, мы сделали добрый поступок, спасши жизнь человека, – сказал Риттер, когда мы свернули на улицу, ведшую к месту, где его труппа проводила репетиции.
– Сделали? – пробормотал я. – Ну, будь по-вашему… Проблема, однако, не в жизни того пьяницы, господин Риттер. Я просто не люблю бессмысленной жестокости. Насилие должно быть словно острый меч, направленный в четко выбранное место. Только тогда его нужно использовать. Господь наш покарал тех, кто прибил Его к Распятию, и тех, кто издевался над Его мукой, но не думаю, что разгневался бы, коли б измазали Его плащ.
– Не всякий найдет в себе смиренность и терпение Христа, – ответил поэт.
– Святая правда, – признал я.
Сцена, на которой театр Риттера проводил репетиции, располагалась в огромном деревянном сарае, обнесенном кривой оградой из подгнивших досок. У входа на страже стоял один из актеров, поскольку театральные труппы тщательно охраняли свои секреты (или, по крайней мере, делали вид, что охраняют). Голова актера была увенчана рыжим париком, лицо – приклеенной искусственной раздвоенной бородкой. В руках он держал большой обоюдоострый топор. Увидев нас, он махнул им в воздухе, а по легкости, с которой это сделал, я понял, что топор, должно быть, деревянный, хотя и покрашен для обмана зрителей серебряной краской.
– Хайнц! – закричал актер. – Давай, мужик, все тебя ждут!
– Андреас Куффельберг, – представил его Риттер с усмешкой. – В приземленном мире – блудный сын уважаемой купеческой семьи, но в универсуме великого