не мешал дневной свет. Напротив, им хотелось не только чувствовать – им хотелось видеть друг друга.
Они не наблюдали часов, а потому вряд ли могли потом сказать, сколько длилось это дневное продолжение того, что было ночью. А в плотно зашторенное окно палаты всё настойчивее пробивались солнечные лучи. Вот один из них дерзко осветил её глаза, и она, зажмурившись, тихо и радостно, как-то очень по-детски засмеялась. Собственно, до взрослости ей было ещё далеко, несмотря даже на перенесённое испытание. Она ничего не умела, ничего не знала, и Теремрина это приводило в ещё больший восторг. У неё ещё не пропало чувство стыдливости, и она попросила его отвернуться, чтобы пойти принять душ. Пора было собираться домой.
Он нехотя выпустил её из своих объятий, успев поцеловать всё, до чего дотянулся губами, пока она перекатывалась через него к краю кровати. Она ушла, и он с восторженным трепетом окунулся в подушку, которая хранила ещё её необыкновенный девичий аромат.
Увидев его, уткнувшегося в подушку, она испуганно спросила, что с ним, и когда он резко повернулся к ней, на какие-то мгновения забыла, что стоит перед ним во всём великолепии обнажённого тела. Он притянул её к себе, обнял, и она с величавым достоинством приняла ласки, позволив ему коснуться губами сначала одной, а потом второй грудки. Тело было прохладным и свежим после душа, капельки воды кое-где остались, не убранные полотенцем, и сверкали на тронутом загаром животике в свете всё того же дерзкого солнечного лучика, ещё недавно заставившего её радостно зажмуриться. Капельки сбегали вниз, и он провожал их горячим взглядом, ощущая желание следовать за ними всем своим существом.
– Ты неутомим, – очень ласково и мягко сказала она.
– А ты?
– Мне неловко, – тихо молвила она, покраснев. – Но, наверное, тоже.
И снова они слились в клубок страсти и взаимного восторга. Причём страсть их не была страстью животной, той, что обычно рекламируют определённые фильмы, снятые полоумными режиссёрами – их страсть была нежной и трепетной, ибо он старался не обидеть её ни малейшим неласковым или резким движением, и, как опытный дирижёр, деликатно, но настойчиво добивался синхронности в каждом действии, в каждом движении.
Но наслаждения не могли продолжаться бесконечно. Близилось время обеда. В палату вполне могли заглянуть, чтобы узнать, не случилось ли что с больным. Завтрак по выходным пропускали многие, но на обеде бывали практически все.
Теремрин и Татьяна медленно направились к проходной и, не сговариваясь, остановились у той скамеечки, где он утешал её накануне.
– Здесь я решилась, – сказала Татьяна, положив руку на спинку скамейки.
– На что решилась? – переспросил Теремрин.
– Решилась остаться, потому что в том состоянии я не думала ни о чём, кроме одного – хотя бы ещё чуть-чуть побыть с тобою рядом.
Она казалась уже совсем другой, нежели накануне, да, наверное, она уже, если и не стала, то становилась другой, осознавая себя женщиной,