из автобуса и осторожно двинулась по Девяносто первой улице, поглядывая себе под ноги. Становилось темно; дождь прекратился, и под ногами у нее был скользкий ковер палой листвы. Из широких эркеров старых нью-йоркских браунстоунов и веерных окон, с причудливыми переплетами, на улицу, сея отблески в лужах, лился свет. Иногда Шарлотт сдерживала шаг и некоторое время вглядывалась в эти залитые светом комнаты. Ей была любопытна протекавшая за ними жизнь. Атмосфера надежности и покоя завораживала, хотя ей и было прекрасно известно, что это всего лишь иллюзия. Шарлотт стояла под чужим окном, вдыхая легкий аромат древесного дыма, и внезапно ее захлестнула ностальгия, хотя она не смогла бы сказать, по чему именно. Уж точно не по горьковатому запаху горящих бумаг. Понимание пришло внезапно. Этот дымный запах напомнил ей о камине, который разжигали вечерами в доме бабушки в Конкарно[11], когда становилось сыро. Они с матерью всегда мечтали поехать как-нибудь на летние каникулы на юг – одна из немногих вещей, которые объединяли их с матерью против отца, – но отец каждый раз настаивал на визите к его матери, и переубедить его было невозможно. Чем старше становилась Шарлотт, тем скучнее были эти недели, проведенные в Бретани, и тем сильнее она дулась. Но чего бы она только не отдала сейчас, чтобы оказаться там – вместе с Виви. Она представила себе, как они идут вдвоем по длинной, обсаженной тополями дороге – и вот Виви срывается с места, завидев море. Шарлотт расправила плечи, стараясь прогнать видение из головы, и снова зашагала вперед.
Еще полквартала, и она отворила кованые железные ворота, от которых вели вниз, во двор, три ступеньки. Рядом со ступеньками спускался короткий цементный пандус. Некоторые утверждали, что Хорас продолжает жить в этом старом нью-йоркском браунстоуне из чистого упрямства. Если бы они с Ханной переехали в какие-нибудь апартаменты, он бы без труда попадал с улицы в подъезд, а дальше – на лифте. Другие настаивали, что если Хорас продолжает жить в доме, где прошло его детство, то, может, он вовсе не такой прожженный циник, каким хочет казаться. У Шарлотт имелось третье объяснение, которым она, однако, не делилась ни с кем, даже с Хорасом. В особенности с Хорасом. Швейцары и лифтеры в таких вот многоквартирных домах разбивались бы в лепешку, чтобы помочь человеку в инвалидном кресле, и дело не только в рождественской надбавке. Эти люди, в общем и целом, относились бы к нему уважительно – по крайней мере, внешне, – и многие из них прошли войну. Хорас бы этого не потерпел. Их забота была бы для него унизительна, а снисходительное отношение привело бы в ярость. Поэтому он пристроил к лестнице пандус снаружи дома, а внутри установил лифт.
Она закрыла за собой ворота, пересекла вымощенный плиткой дворик, где, пламенея в надвигающихся сумерках, цвели в горшках желтые и оранжевые хризантемы, и отворила стеклянную, с коваными железными переплетами дверь, ведущую в холл.
Когда некоторое время спустя Шарлотт размышляла о произошедшем, то решила, что виной всему письмо, выкинутое в корзину для бумаг. В тот момент она о нем совсем не думала, но, по-видимому, письмо продолжало маячить на задворках ее подсознания.