заметил Коле Яша. –
Она, пожалуй, будет, Коля,
Толстей на вид, чем наш папаша!
Но Коля молвил: – Полно, Яша,
К чему сболтнул ты эту фразу;
Таких свиней, как наш папаша,
Я не видал еще ни разу!
В стихотворении Иванова-Классика (возможно, воспроизведенном со слуха, а может, и сознательно искаженном) привлечь внимание будущего писателя могло лишь одно: тот особого рода туповатый, тяжеловесный юмор, когда в действительности смешна не острота, а сам нелепый и самодовольный остряк. На этом приеме основано воздействие, например, сочинений Козьмы Пруткова[76], которые, видимо, в эти годы стали одной из настольных книг Даниила Ювачева. Со стихотворением из “Чтеца-декламатора” Ювачев поступает почти как борхесовский Пьер Менар с Дон Кихотом: усыновляет его, причем не от своего имени, а от имени DCh, своего только что родившегося двойника. Фиктивное авторство и фиктивная дата по идее должны, изменив контекст, изменить смысл целого. Но в данном случае стихотворение изначально так бессмысленно и тупо, что контекстуальные манипуляции не могут ничего ни прибавить к нему, ни убавить. Остается странная шутка, и именно так – со странной шутки – и должен был начаться путь писателя Даниила Хармса… Впрочем, полная форма Charms появилась лишь в 1924 году: в дневнике, в подписях к рисункам, а по-русски имя Хармс впервые зафиксировано совсем уж в неожиданном источнике. Но об этом – чуть ниже.
По свидетельству одноклассников, Ювачев в детсткосельский период “уже писал стихи и на вечере-встрече на след. год читал некоторые из них, напр., “Задам по задам за дам” и проч. в этом роде к ужасу своей тети”[77]. Не исключено, что эти стихи – того же происхождения, что и “В июле как-то в лето наше”.
Видимо, стихи, которые DCh, к ужасу тетки, читал на школьных вечерах в качестве своих, – была маска, скрывавшая сложную внутреннюю жизнь. В эти годы Даниил, без сомнения, много читал, выбирая (как все очень молодые люди) прежде всего то, что непосредственно соотносилось с его внутренней жизнью. Наталья Ивановна была горячей поклонницей Толстого, Иван Павлович Ювачев – его добрым знакомым, но мало что в рациональном и тоталитарно устроенном мире “великого дедушки” могло стать близким юному Ювачеву. Гораздо ближе оказался ему Гоголь. А из модных в 1920-е годы в России и Европе писателей двое стали особенно дороги его сердцу.
Слава первого, Кнута Гамсуна, в большей мере относилась к эпохе накануне Первой мировой войны. В произведениях норвежского самородка, чья юность отчасти напоминала юность Горького (впрочем, и печальный финал биографии Гамсуна, сдуру на девятом десятке поддержавшего гитлеровскую оккупацию Норвегии, напоминает о бесславных последних годах Буревестника Революции), нашли воплощение идеалы ницшеанства. “Северный Глан” был для целого поколения русских и европейцев тем же, чем некогда для их дедушек и бабушек Чайльд-Гарольд и Манфред. Даниил никогда не интересовался Ницше. Его могли привлечь в норвежском писателе острота, точность, внутренний динамизм, интонация легкого удивления перед непостижимостью и странностью мира и, не в последнюю очередь, иррациональные, нелогичные