Елена Арсеньева

Коллекция китайской императрицы. Письмо французской королевы


Скачать книгу

Если дело и правда нечисто, надо повнимательней присмотреться к туристам. Кто-то же из них положил бумажку, кто-то задумал аферу с Девой Фей, какой бы смысл ни вкладывать в это выражение…

      Пока гид занят, присматриваться придется Алёне. Ну что ж, чай, не впервой!

      Начало 20-х годов XX века, Россия

      Алексей Максимович стоял за дверью и слушал, как Гумилев читает свои новые стихи:

      И совсем не в мире мы, а где-то

      На задворках мира средь теней,

      Сонно перелистывает лето

      Синие страницы ясных дней.

      Маятник старательный и грубый,

      Времени непризнанный жених,

      Заговорщицам секундам рубит

      Головы хорошенькие их.

      Так пыльна здесь каждая дорога,

      Каждый куст так хочет быть сухим,

      Что не приведет единорога

      Под уздцы к нам белый серафим…

      Стихи назывались «Канцона», и слово это раздражало Горького так же, как раздражало все, что исходило от Гумилева. Читал тот медленно, торжественно, явно упиваясь своим голосом, и Алексей Максимович чувствовал, что поэт гордится каждой строкой, созданной им, каждым исторгнутым звуком, что он испытывает огромное уважение к себе, создателю таких восхитительных ценностей.

      Это было понятно Горькому потому, что и он сам, читая свои произведения на публике, испытывал совершенно такие же чувства. Более того! Если Гумилев читал свои стихи несколько отстраненно, не без высокомерия жреца, который презирает непосвященных, то Горький ужасно переживал о том впечатлении, которое произведет. Причем и волновался, и стыдился своего волнения. Оно как бы унижало его, как бы ставило под сомнение мастерство, силу его творчества…

      Однажды, давно, когда он был уже признанным писателем и даже разжалованным почетным академиком (покойный государь император, не дав насладиться званием и новыми правами, исключил его, поскольку Горький находился под надзором полиции за антиправительственную деятельность, в связи с чем Чехов и Короленко отказались от членства в академии, ну а Горькому сие событие только надбавило популярности), он читал труппе театра Станиславского свою новую пьесу «На дне» – и аж расплакался, когда Анна умирала. Помнится, просморкавшись трубно, выговорил умиленно: «Ах, хорошо написал!» И все умилились вместе с ним: и Константин Сергеевич, и Коля Телешов, друг-приятель, и актеры, и, конечно, она, Машенька, Марья Федоровна Андреева, тогдашняя прима, будущая любовь Горького… такая горькая любовь… А какая любовь была у него не горькая? Разве с той, для кого звенит фанфарами и кимвалами голос Гумилева, не горькая?

      Зачем, ну зачем Варваре этот пустозвон? И вообще, что за стихи?

      И в твоей лишь сокровенной грусти,

      Милая, есть огненный дурман,

      Что в проклятом этом захолустьи

      Точно ветер из далеких стран.

      Там, где всё сверканье, всё движенье,

      Пенье всё, – мы там с тобой живем.

      Здесь же только наше отраженье

      Полонил гниющий