от философии гуманизма и призывов становиться человеками, потерял для него былую привлекательность, оказавшись перепевом истин, к которым никогда не хотели и не хотят прислушиваться люди. Фон его собственных жизненных неурядиц и свершений если и помогал организовать новую аранжировку старой песни, не делал её лучше других, известных и безвестных, появляющихся и растворяющихся в водовороте времени.
Вторые смыслы порождали психологические перипетии жизненных устремлений его героев с их изначальными внутренними конфликтами, усиленные агрессивным внешним давлением сбивающего с толку информационного мусора. То, что Алексеев, в отличие от расплодившихся ремесленников от литературы, вкладывал в героев пережитое и прочувствованное навзрыд, не сильно отдаляло его от ремесла, поскольку его личное снова оказывалось лишь аранжировкой изъезженных вдоль и поперёк сюжетных линий и ходов, все из которых давно известны и отражены с любой степенью психологической достоверности. Как бы ему ни нравились, как бы ни любил он своих героев, с большой вероятностью он любил в них себя.
Изюминкой, которой Алексеев мог гордиться, получался третий смысловой ряд, растворённый в наблюдениях за живой природой, – то, что он оформлял текстом проще и быстрее всего, без особого усердия, и полагал теми пустяками, которые Белкин называл отступлениями от темы, помогающими связать разбегающиеся мысли повествователя. Белкину они нужны были для соединения вымученных подсказок при выборе прямого жизненного пути. Но не только. Илья Ильич, слушая своё взволнованное наблюдениями сердце, признавал существование надмирного наблюдателя, способного за верно подсмотренные Белкиным будто бы пустяки наполнить сердце восторгом и творческим удовлетворением. Если поверить Белкину, – а не верить своему альтер эго у Алексеева оснований не было, – все эти мелочи, детали и пустяки, ничего не стоящие отдельно друг от друга, сами по себе, – образовывали вместе скрытый смысловой ряд обострённой ранимости чувств, беззащитной открытости, душевной боли, прикосновений к тайне жизни и смерти, который наилучшим образом раскрывал неброскую красоту и манящий свет жизни.
Переводя сказанное на научный язык, от которого нашему герою трудно было отделаться, первый ряд ставил его литературные изыскания на обоснованные классические постулаты, второй давал достоверные литературные результаты, а третий привносил элементы новизны, определяющие ценность любого творчества.
То есть затея переворошить тот творческий мусор, из которого появлялись волнующие Алексеевское сердце изюминки, получалась не пустой и потенциально полезной. Больше того, если ему интересно припомнить как можно больше исходных для его сочинений деталей в их естественной простоте, то на этом и стоит сосредоточиться, не заморачиваясь морализаторством и переосмыслением общих «гениальных» идей, которые скорее затушат, чем поддержат