ему, кроме нее, нерадивой, не нужен! Что, съели? – Зойка победоносно оглядывала растерявшихся женщин.
Наконец кто-нибудь отвечал:
– Стыда на вас нет!
И все подхватывали эти слова, и начинался негромкий шелест.
– Нет! – соглашалась Зойка. – Объела вас моя Танька? Объегорила? Отобрала чего? Украла? Может, уважения не выказала?
Сестры удрученно молчали. Ела Танька меньше воробья, грубить не грубила, просить ничего не просила. Дурного слова ни про кого не сказала. Словно не живая баба в дом заселилась, а бесплотная тень.
– Не нравится – заберу к себе. Вместе с зятем! – пугала наглая Зойка и хлопала ладонью по столу.
Сестры вздрагивали и беспомощно смотрели друг на друга. Еще не хватало! В эту разруху, пьянку и нищету! Не приведи господи!
– Дуры вы, – с превосходством бросала Зойка, обернувшись на них у самой калитки, с удовольствием повторяла: – Дуры набитые! Там ведь… Любовь такая… Красивше, чем в иностранном кино!
Женщины Харитиди вздрагивали от громкого стука калитки и, тяжело вздыхая, отчего-то сильно смущенные, быстро, словно боясь опоздать, принимались заканчивать свои бесконечные дела.
Смотреть друг на друга не хотелось. Сплетничать тоже. Ну их к чертям! И Зойку, нахалку, и Таньку, дуреху. А про болвана этого, любимого братца, вообще говорить не стоит.
Нет, не так – за два года все изменилось! Еще жарче стали объятия, еще крепче. Пусть животная, ненасытная страсть чуть отодвинулась в сторону, чуть отошла, а вот нежность и притяжение стали еще сильнее. Теперь они спали, не разнимая рук, переплетясь ногами, прижавшись к друг другу так крепко, почти до боли, боясь ослабить их общую схватку. Он просыпался среди ночи и начинал задыхаться – ах, если бы можно было не расставаться. Ни на миг, ни на минуту! Если бы можно было подхватить Таньку на руки и отнести на эту чертову стройку. И пусть сидит на скамеечке, книжки свои читает. А он, он обернется в минуту раз – и снова за мастерок. Просто будет знать, что она – рядом. За спиной. Дышит, листает страницы, дремлет, прикрыв глаза, заплетает свои небесные волосы в рыхлую косу, которая расплетется минут через десять, или разглядывает огромную коричневую с синим перламутром бабочку, севшую – вот представьте – ей на ладонь. Вот чудеса!
Не отнесешь – засмеют! Ему-то наплевать, но что Таньке пылью дышать, матюги мужицкие слушать! Пусть остается дома – там и прохладно, и чисто. Попьет холодного компота, сгрызет жесткую грушу.
А он – он еще сильнее соскучится. И будет видеть, как соскучилась она.
– Милая моя, милая! – шептал он, глядя на спящую жену.
И нежность была такая, что начинало болеть его здоровое молодое сердце.
А однажды, разглядывая на рассвете тонкий Танькин профиль – нос, скула, припухшая губа, приставший к щеке волос, – подумал: «А ведь я так ее люблю, что даже вот сейчас не хочу! Просто нежность такая…»
Не понял простой Харлампий такой расклад. Разве так бывает? Любить – это точно хотеть! А он ее не хочет. Потому что… да черт его знает, почему! Сложно все у них как-то. Не