же это?
– Коршунов.
– А звать вас как?
– Митрием.
Она внимательно осмотрела розовую чешую ногтей, быстрым движением подобрала ноги.
– Кто из вас рыбу ловит?
– Григорий, друзьяк мой.
– А вы рыбалите?
– Рыбалю и я, коль охота набредет.
– Удочками?
– И удочками рыбалим, по-нашему – притугами.
– Мне бы тоже хотелось порыбалить, – сказала она, помолчав.
– Что ж, поедем, коль охота есть.
– Как бы это устроить? Нет, серьезно?
– Вставать надо дюже рано.
– Я встану, только разбудить меня надо.
– Разбудить можно… А отец?
– Что отец?
Митька засмеялся.
– Как бы за вора не почел… Собаками ишо притравит.
– Глупости! Я сплю одна в угловой комнате. Вот это окно. – Она указала пальцем. – Если придете за мной – постучите мне в окошко, и я встану.
В кухне дробились голоса: робкий – Григория, и густой, мазутный – кухарки.
Митька, перебирая тусклое серебро казачьего пояска, молчал.
– Женаты вы? – спросила девушка, тепля затаенную улыбку.
– А что?
– Так просто, интересно.
– Нет, холостой.
Митька внезапно покраснел, а она, играя улыбкой и веточкой осыпавшейся на пол тепличной клубники, спрашивала:
– Что же, Митя, девушки вас любят?
– Какие любят, а какие и нет.
– Ска-жи-те… А отчего это у вас глаза как у кота?
– У… кота? – вконец терялся Митька.
– Вот именно, кошачьи.
– Это от матери, должно… Я тут ни при чем.
– А почему же, Митя, вас не женят?
Митька оправился от минутного смущения и, чувствуя в словах ее неуловимую насмешку, замерцал желтизною глаз.
– Женилка не выросла.
Она изумленно взметнула брови, вспыхнула и встала.
С улицы по крыльцу шаги.
Ее коротенькая, таящая смех улыбка жиганула Митьку крапивой. Сам хозяин, Сергей Платонович Мохов, мягко шаркая шевровыми просторными ботинками, с достоинством пронес мимо посторонившегося Митьки свое полнеющее тело.
– Ко мне? – спросил, пройдя, не поворачивая головы.
– Это, папа, рыбу принесли.
Вышел с порожними руками Григорий.
III
Григорий пришел с игрищ после первых кочетов. Из сенцев пахнуло на него запахом перекисших хмелин и пряной сухменью богородицыной травки.
На цыпочках прошел в горницу, разделся, бережно повесил праздничные, с лампасами, шаровары, перекрестился, лег. На полу – перерезанная крестом оконного переплета золотая дрема лунного света. В углу под расшитыми полотенцами тусклый глянец серебрёных икон, над кроватью на подвеске тягучий гуд потревоженных мух.
Задремал было, но в кухне заплакал братнин ребенок.
Немазаной арбой заскрипела люлька. Дарья сонным голосом бормотнула:
– Цыц ты, поганое дите! Ни сну тебе, ни покою, – запела