вырос и вернулся в тот маленький город. На тихую улицу, к старому дому. У ворот лежала куча брёвен: куски черёмух и берёз, клёнов и рябин, обрубки неизвестных деревьев, дающих ягоды чернильного цвета. Он сел на изуродованные тела друзей и закурил, потому что нужно было что-то делать, а плакать он давно разучился.
Сад его детства умер.
Дым сигареты оставлял во рту вкус горя….
***
Я пришёл в себя.
Кажется, он этого не заметил. Пожалуй, не стоит открывать глаза – начнётся ненужное: откуда взялся? кто такой? почему голый?…
Откуда взялся…
Кто такой…
Не пересказывать же всю свою жизнь.
Одежда? Что одежда…
Приходишь в этот мир без неё и уходишь…
А жизнь? Она у любого, как плотный комок исписанной бумаги. Валяется под ногами и никого не интересует. Пнул его… и пошёл дальше. Редкий человек может нагнуться и поднять, бережно развернуть и разгладить, и внимательно прочесть каждую строчку.
Левая рука плотно стянута бинтом.
Он истратил весь смехотворный запас – единственный пакет.
Впредь будет серьёзнее.
Мало ли что может случиться в тайге?
Память, как деловитый киномеханик из недавнего прошлого, выключает свет.
И вспыхивает экран…
***
Первыми встречают охотника собаки: в сухом вымороженном воздухе скрип широких лыж слышен далеко. А вот и сама деревня с запахом печного дыма и мягким керосиновым светом ламп за обледеневшими окнами. Нужно идти чуть бодрее, чтобы никто не заметил тяжкий груз усталости от недельного перехода. Меня поджидают: эвенкийские лайки не станут бестолку шуметь. Как только становится различимой фигура, кто-то кричит: «Это Романтика вышел!». Это моя первая и единственная в жизни кличка. Как-то, накладывая шину одному чудаку, я брякнул: «Во, блин, романтика». И слово прилепилось.
Среди эвенков я – великан. Они ведут в ближний дом, помогают снять суконную куртку, остро пахнущую костром и соболиной приманкой. На понягу с плотным мешочком пушнины никто не смотрит: вопросы о промысле задавать не принято. Усаживают к железной печке и подают эмалированную кружку крепкого чая. Пью и с наслаждением обрываю с усов и бороды подтаявшие куски льда. Потом кто-то продувает и раскуривает для меня папиросу. После первой затяжки уже можно говорить. И я произношу тихим, ещё не своим голосом: «Ну, как вы тут? Все живы?». Старики начинают сосредоточенно вертеть из газеты толстые папироски с махоркой. Значит, не все…
Потом иду к столу: полная тарелка крепчайшего бульона с куском сохатины, рядом – большая луковица, хлеб и соль. Хотя руки дрожат от голода, есть нужно достойно. Наевшись, возвращаюсь к печке, отрываю полоску газетной бумаги, и мне щедро насыпают чистой махорки, провеянной от табачной пыли. Скрутив тонкую самокрутку и прикурив от горящей лучины, я тем же чужим голосом спрашиваю: