христианских богословов не столько тем, что в преклонные годы человеческий ум (как полагали античные мыслители) достигает максимально возможной для него зрелости (мудрости старцев), сколько тем, что старики ближе прочих возрастов к концу жизни, а значит – и к Богу, что плотские влечения, как и искушения духовного порядка (гордость, тщеславие), с обветшанием плоти и приближением смерти ослабевают. Старый человек ближе к Богу и свободнее от суетных помышлений, чем тот, кто молод или зрел. Именно поэтому старики мудрее молодых и зрелых. Мудрость – это святость, чистота, просветленность (христианская мудрость не тождественна «мудрости мира сего», она не совпадает ни с развитостью интеллекта, ни с опытностью, ни с объемом теоретических знаний).
Как видим, возрастные формации, в которых власть плотского начала и страстей над человеком слаба (детство и старость), в христианском миропонимании получают положительную оценку. В слабости человек учится смирению и благодарности. Ущербные с точки зрения «языческой мудрости» модусы существования (детство и старость) здесь приобретают положительные коннотации (бедность и болезни, нередко сопутствующие старости, оцениваются как поучение, даже как посещение Божие, детство прочитывается через чистоту и невинность, свободу от страстей…). Масштаб, с которым христианская мысль подходит к человеку, – святость как преображение имманентного трансцендентным – таков, что в круге света оказывается не сила (тела, души, ума), а чистота. По этой причине детство и старость оказываются в привилегированном – по сравнению с молодостью и зрелостью – положении. Определенный интерес к возрасту в христианском богословии не привел (и не мог привести) к созданию теологии возраста, так что авторы, которые предпринимали опыты связного изложения христианской философии/теологии возраста, вынуждены заниматься ее реконструкцией[40].
Гуманистический поворот и открытие возраста. Ситуация с пониманием человека начинает меняться, хотя и медленно, с эпохи Возрождения. Гуманистическая революция акцентировала внимание на человеке как самостоятельном деятеле. И хотя вплоть до эпохи сентиментализма и романтизма человека понимали через сущность, которая мыслились как заданная Богом или Природой, именно с этой эпохи внимание мыслящей части общества фокусировалось – и чем дальше, тем больше – на человеческих возможностях безотносительно к какому-либо заранее заданному масштабу. Важным становится не соответствие от века установленному порядку, образу жизни и мысли, а возможность творчества, обновления себя и мира, возможность свободного само-определения, по ходу которого «я» конкретизирует свою сущность (Доопределяет ее, хотя – пока что – и не конструирует ее произвольно). Концентрация внимания на человеческой активности, на способности выходить (в своей творческой деятельности) за границы данного, установившегося, привычного должна была привести (и привела), с одной стороны, к подрыву представлений о мире как о ставшем