было слышно, как они переговаривались потайным рокотом и наперегонки доедали сочащийся в случайные прораны рыхлый закатный варенец, – за спиной становилось темно, но тем светлей становилось пространство передо мной.
Лес отпускал и прощал меня, и я прощал лесу его обманы – и вчерашний, и утренний, и гнилое болото с оборотнями, и съеденные лесом деревни – всё. Через счастливо томящееся ржаное тело я упрямо приближался к настоящему.
Теперь мог разглядеть: оба озера были циркульно круглыми – кто-то очень постарался, когда вписывал их в отданный лесом (специально под эти жемчужины!) лоскут. Берега не были круты, но изгиб их удостоверивал начинающуюся прямо от зелёно-голубой кромки глубину. Озерки соединялись пуповиной ручья и, наверное, где-нибудь этим же ручьём выносили, как дань, озерковскую водицу миру и морю. Точно в центре маленького и чуть в стороне от центра большого литая гладь нарушалась правильной рябью – с потерянной глубины били ключи.
Под каждым домом, по самому берегу темнели баньки, от них к воде шли недлинные мостки, а вместо лодок около мостков шестами были приколоты бревенчатые плотики.
И дым над обособившимся домом.
Эх, Евдокия ты моя Петровна!
В полной – радостной – мере услышал я свой голод и усталость. Стопку, большую миску борща, рассыпчатой картохи с огурцом и салом, в баньку, ещё стопку, да и растянуться на прохладном дощатом полу, старый валенок под голову!
Меня не удивляло, что не бегала вдоль берега белая девчонка, что не сидел на завалинке рыжий пьяньчужка, не стояла около дома моя «волга» – всё это имело право пока не быть, а вот Озерков, настоящих Озерков не быть не могло, я знал, видел их тысячу, тысячу лет.
Взошёл на крыльцо. С короткой жалобой звенькнула какая-то утварь. Запнулась. Вместо радостного «Петровна!» я тихо позвал «Ау-у!..», хотя уже знал, что ответа не получу. В верхнем углу двери, частью к косяку, частью к самой двери, как сургчная печать было прилеплено давно покинутое осиное гнездо. Тронул дверь – старый кокон развалился надвое…
Через просторные сени прошёл в горницу. На стене, среди десятка других, пожелтевшая фотография – как не узнать! – Евдокии Петровны, старенькой, куда как старше, чем приезжала ко мне в Москву, да сколько ещё самому фото…
В доме уже давным-давно никого… Но – дым? Через всю горницу я почти подбежал к печке, дотронулся… На шестке, рядом с колечками бересты для розжига, густо валялись высохшие, спелёнутые вечной паутинопылью мумии мух и тараканов – лет тридцать назад они собирали здесь последние крошки и пробовали греться последним теплом. На загнётке – кучка пепла. Ни на что не надеясь, дунул: пепельное мотыльё вспорхнуло, крохотный уголёк открылся на секунду и снова спрятался под серой пепельной чешуйкой. Дрожащей рукой – всё, всё на свете решалось в это мгновенье! – я прижал к угольку шелушащийся берёзовый завиток и, умоляя лёгкие отпустить воздух, что поближе к сердцу, тихонько подул… Уголёк, кроха от крохи, ало моргнул, как