могиле
вечный огонь бесконечный мотив
млечно-медовый налив
в жизни вкуснее не пробовал этой
паданки солнцем июльским согретой
ливнем омытой как слёзами вдов
вновь вспоминаю и вновь
долго ли коротко ли как ни странно
косточек горечь и запах пропана
нету страны на меня из окна
смотрит огрызком луна
«Жуки и муравьи, —…»
Жуки и муравьи, —
земляне и собратья,
придите же в мои
раскрытые объятья.
Нам с вами по плечу
заоблачные дали!
Топчу, топчу, топчу,
пока не растоптали.
«я оборвал на полу…»
я оборвал на полу
молчала и молчи
из детства радиолу
поющую в ночи
цифирь пришла на смену
убогости былой
и попадает в вену
невидимой иглой
молчала не винила
не проклинала свет
лишь капелька винила
скатилась на паркет
«А снега ночное парение —…»
А снега ночное парение —
обычное волшебство,
но разные: угол и зрение,
и все многоточья его.
И, спавшая чутко, разбужена
и смотрит в окно, не дыша,
на неповторимое кружево
и тающее, как душа.
«Воспоминания белы…»
Воспоминания белы,
как облака над нами…
И запах досок и смолы
на старой пилораме
я вспоминаю вновь и вновь,
а не детали эти:
ужасный вопль, опилки, кровь
и палец на газете.
70-е
Хватит: о воде и вате, —
жизнь одна и смерть одна.
Слониками на серванте
пустота посрамлена.
Выстроились по ранжиру:
раз, два, три, четыре, пять…
Граду посланы и миру.
Улетать? Не улетать?
Улетели друг за другом —
гуси-лебеди мои, —
к африканским летним вьюгам,
к зимним пастбищам любви.
«Недодано? Более чем, —…»
Недодано? Более чем, —
скорее уже – передали.
И я навсегда обречен
любить, не вдаваясь в детали,
в подробности – коих не счесть, —
не вычесть из жизни и сердца.
И некуда деться, и есть,
как бомбоубежище – детство.
БАБУШКА
И хлебные крошки
собрав со стола,
по лунной дорожке
на небо ушла.
«Покуда в городской пыли…»
Покуда в городской пыли
дышал, как рыба, я,
прогнулось небо до земли
под тяжестью шмеля.
И от гудения его
июльский день оглох.
И ничего. И никого.
И шмель летит, как Бог.
«Когда рыдали над прыщами…»
Когда