был Геннадий Николаевич Айги, о подлинном масштабе его стихового высказывания.
Айги был актуальным автором сорок лет назад, остается им и сейчас, после своей смерти. Не теряет актуальности его поэтический язык: всегда, в каждом стихотворении словно пойманный в движении – в становлении понятий. Стихи Айги состоят как будто не из слов, а из пауз. Даже не из ряда пауз, – каждая вещь в целом есть одна невероятно напряженная пауза, из которой вот-вот возникнет главное, самое необходимое слово. Это состояние речи, в сущности, до-языковое. Слова взывают к дословесному опыту – к мышлению, еще не ставшему речью.
Поэтому так трудно писать и даже говорить об Айги: он требует не критического, а художественного описания, как требует его какой-нибудь пейзаж.
“Мы живем, под собою не чуя страны”, но Айгито как раз чуял.
Не “улица корчится безъязыкая”, а лежит вокруг огромное немое пространство. Территория. Не освоенная языком целина.
Лучшие вещи Айги – это какой-то голос бессловесности. Голос пространства – голос немой протяженности. Одушевление природных сил. Как будто человек говорит от имени или вместо темной воды; талого снега; мокрой земли.
Айги с годами не отдавал, а набирал, приобретал. Это редчайший случай: русские поэты не умеют стареть. Сам процесс старения в нашей поэзии опробован, но не отработан.
Поздние впечатления определенно за крепили мое отношение к нему на шкале ценностей – в верхней ее точке. И мне очень жаль тех, кто пропустил последнее чтение Айги 17 января 2006 года в Чеховской библиотеке: в жизни любого человека события такого рода если и случаются, то крайне редко. Хотя читал он не много, а голос звучал слабее, чем обычно. Но это совсем не было важно.
Геннадий Николаевич очень изменился: похудел, побледнел. Но в этой почти бесплотности проступила основа “облика и склада”: какая-то перекрывающая все остальное ясность, приветливость. Даже не доброта, а что-то, по отношению к чему доброта – лишь частное проявление общего.
Похоже, что-то подобное происходило с его стихами, которые восходили от слов к чистому звучанию – к какому-то “белому звуку”. А такое совмещение со своей поэтикой в ее верхнем регистре – лучшее, что может случиться с поэтом, и дается ему не только за талант и правильную жизнь, но и еще – за какие-то особые заслуги.
михаил айзенберг
одежда огня
1967–1970
сон: дорога в поле
зачем тебе – почти несуществующему
искать другого —
праха не имеющего?.. —
что от дороги примешь? тень ее
содержит что-то…
пищу неземную:
не там она… тебе не обнаружить
следов того —
кто раньше посетил…
|1967|
круг тополя – в спящего
о срез… и огнь…
ресницы как порезы…
о сквозь… и все бескрайней приближенье…
одежда в смеси… тела как бумаги
разорванно-живой!.. работая как дном…
и в знаках свет… все глубже воздух-белое…
ребенка крик… и рана в волосах…
|1967|
к заре: после занятий
[в. ш.]
о чудо-камера и волшебство-вселенная:
секунда перед сном:
открыта
словно зала —
как яркий свет
в который помещают:
сверхжизненно и ярко – бить в лицо! —
о чудо сверхпонятное о камера:
секунда-зала: словно сверхживого
раскрытый – до разрыва мозга – свет!.. —
убийцы-двойника: тебя: в тебе же – даль!
|1967|
август: ницше в турине
а в зренье было – словно что-то белое:
без веса – мраморное:
и без вещественности! —
от этого родства оно как будто
открытые провалы чувствовало:
и в мраморе в саду:
и в белизне бумаги —
прокладывались сквозь воздух – как сквозь
шелк! —
в руке они внезапно раскрывались
пустыми
где-то
гроты оставляя —
и в общей и пустой раскрытости
(так долго небом неким отступающей)
самоисче́рпавшихся роз —
изрезано и ярко плакалось
сырой
воздушной будто известковостью
|1967|