поделиться по этому интересному поводу? Поменялось отношение профессуры и однокурсников за героического, но нелюбимого властями папеле?
– Профессура как была, так и да, – отозвался Ёся в тон, – а среди некоторых однокурсников я внезапно стал чуточку популярен за героический образ папеле. Ну а среди других как бы и тоже да, но в совсем ином роде. И такая себе политическая буря в стакане вокруг мине началась, шо я подумал – надо оно мине или нет? И решил, шо таки нет!
– Потому как оно может и интересно, и даже немножечко гордо о таком рассказывать, но сильно потом! – он чуточку виновато пожал плечами, как бы смиряясь со своей ни разу не геройской сущностью, – А страдать за што-то там здесь и сейчас ни разу не интересно.
– Была возможность пострадать, или таки ой на всякий случай? – осведомился я, накладывая вкусное через немогу. Но буду!
– Таки да! Одним я был интересен в образе бледного видом страдальца, за которого можно обличать и клеймить власти. Другие хотели видеть мине ровно там же, но с совсем иными целями, назидательно-воспитательными для других. И шо характерно, оба два с редкостным единодушием подпихивали мине на алтарь свободы и назидательности.
– Так што, – он весело развёл большими, пухлыми руками, – я таки сильно подумал, а потом подумал ещё раз, и решил, шо мине это сильно неинтересно.
Ёся откровенно забавляется, перейдя на одесско-идишский суржик. Когда ему надо, то русский говор у него становится отменно чистым, и даже без никакой картавости. Такой себе отчётливый петербургский слог, потомственный при том.
– И насколько нет?
– Настолько, шо я буду учиться в лондонском университете. Я пока здесь, но документы уже там.
– Голова! – восхитился я, – Такие связи, это всем связям да! Через папеле с Одессой и всем югом, а чуть теперь и со Стамбулом. А через себя с Петербургом и Лондоном! Есть за што радоваться!
– А ты точно не из наших? – недоверчиво сощурился Ёся, поглядывая попеременно то на меня, то на папеле.
– Из наших, но не ваших, если не говорить за вовсе уж далёких. За тех не поручусь. Все люди братья! – и после короткой паузы озвучил ещё и выданное подсознанием, – Все бабы – сёстры! Дядя Фима заржал самым неприличным образом, Ёся только фыркнул на столь грубый юмор. Тётя Эстер попыталась было обидеться, но тоже засмеялась визгливо.
«– Толерантностью и феминизмом пока не пахнет!» – озвучило подсознание, снова заткнувшись.
Ну и дальше так продолжили – с одессизмами и ёрничаньем через всё подряд. Мне – почему бы и не да, ну и немножечко обезьянничанье. А Бляйшманам – ностальгия и глоток родного воздуха.
– Да! – вспомнилось за недавнее, – Мине показалось, или временный как бы дядя Хаим, несколько избыточен для роли перевозчика маленького мине? Пусть даже и мине с немножечко контрабандой.
– За Тридцатидневную войну[6] помнишь? – погрустнел дядя Фима, – Ну и вот!
– Дефицит нееврейских кадров через турецкую нетерпимость и подозрительность к грекам?
– Он самый. Мы такие себе, –