чувствовал и передумал за те полтора часа игры. И жизни – вижу – не хватает, чтобы выразить те чувства и те мысли.
Спортивный интерес – найти верные слова – не угас во мне.
Правда, подозреваю, что ни в одних словах дело – есть еще и дыхание, рождающее интонацию, что, может быть, всего важнее.
Но слова все равно необходимо найти.
И я ищу.
Проникновение телевидения в повседневную жизнь начиналось в самый разгар моего увлечения футболом – и самым острым из связанных с телевизором желаний было увидеть за линзой его футбол.
Футбол на экране ни в чем не разочаровал меня.
Но то второе мая, что вложило в меня футбол, ни в какой экран не вмещалось.
Все, что сочинялось мною на футбольные темы, я старался ввести в координаты первого впечатления от второго мая.
Один очень модный писатель из нынешних спросил у моей жены, правда ли, что у нее супруг знаменитый футболист.
Впору бы огорчиться – все же с десяток книг сочинил, а обратный адрес автора, выходит, не вполне отчетлив.
Но мне реакция человека со стороны очень понравилась.
От футбола мы испытываем три главных удовольствия.
Играть в футбол (как бы сам ни играл, без разницы), смотреть футбол (почти вне зависимости от качества игры) и говорить про футбол (пусть и не обладая особым красноречием).
Я любил играть в футбол – чуть лучше бы здоровье, играл бы и сегодня. Любил играть никак не меньше, чем смотреть даже громкие матчи.
Но всего более я любил играть в футболиста (это в моем случае похоже на разговоры, ограниченные недостатком красноречия).
И когда играл в футболиста на поле двора, добился некоторых успехов при не ахти каких способностях – во дворе меня прозвали Симоняном в честь знаменитого спартаковского форварда сороковых-пятидесятых годов…
Вопрос модного писателя будто вернул меня в образ того же Симоняна. Хотя настоящий Никита Павлович Симонян всегда относился ко мне крайне неодобрительно.
Следует ли, однако, понимать меня так, что в книгах своих о знаменитых футболистах я всегда представляю на их месте себя (в смысле «Эмма Бовари – это я»).
Не совсем так – дистанцию между героем и автором стараюсь соблюдать.
Но в любом случае вижу прежде всего возможность – говорить через футбол со всеми и, надеюсь, обо всем.
Памятник человеку без локтей
(Стрельцов)
Еще бы мне не помнить времени – и себя в нем, а Эдика и подавно; еще бы забыть мне подробности времени, когда и самому смелому фантасту ни за что не вообразилась бы историческая ситуация, при которой бы на московских просторах воздвигли памятник футболисту – и не футболисту вообще, а именно Стрельцову.
Но дожили мы и до того, что квалификация всего минувшего никак не приходит в согласия и с беглой оценкой того времени, что легче назвать нынешним, чем настоящим.
И стоит вспомнить мне сегодня именно о Стрельцове, не совсем уж праздным кажется мне вопрос о памятнике ухайдаканному минувшим временем Эдуарду: кому изваяние высится (беру во внимание все три ипостаси памятника, включая Ваганьковское надгробье) – жертве или герою?
Часть первая
Восхождение и наказание
Фантазер из Перова
Когда полуторагодовалый Эдик, разбежавшись, впервые ударил по резиновому мячику, соседи по двору принялись уверять Софью Фроловну, что ее сын непременно будет футболистом.
Матерей часто обольщают уверениями в необыкновенной одаренности их детей в той или иной области.
Но перовские соседи Стрельцовых не ошиблись – Эдуард никем другим быть не мог – и остался футболистом, действительно уж, всему вопреки и всему назло.
Когда он исчез, так же внезапно, как явился, современники принялись сочинять для потомков свои впечатления от стрельцовского начала, справедливо уверовав в неповторимость происшедшего при них явления.
Гипербола сразу стала единственной оценкой и того, что делал Эдуард на поле, и того, что он позволял себе не делать.
И мне никуда не деться от преувеличений в жизнеописании, в котором все же намереваюсь заземлить легенду о Стрельцове.
Но сам Стрельцов – очень возможно и не желая того и не помышляя о том – слишком уж обжил легенду о себе.
И сочиненное о нем едва ли будет противоречить реальности.
Он сказал мне однажды: «Ты же фантазируешь, когда пишешь? Вот и я на поле фантазировал».
Так почему же в жизни – к ней Эдуард приспособлен был явно меньше, чем к игре – он должен был стать реалистом? Законы игры нарушались им ради законов, писанных для него одного, – он подчинялся по-настоящему только зову собственной игрецкой природы, с чем всем пришлось в итоге смириться.
Он принимал, например, мяч на своей половине поля –