не впустую. Родину не защищают впустую! – вдруг спокойно, очень спокойно сказал Ермаков и непроизвольно улыбнулся чуть-чуть. – Скоро будет легче. Легче! Осталось немного терпеть! Дивизия будет здесь, в Ново-Михайловке! Немного осталось!
– Вон как! Сообщение разве какое есть? – недоверчиво хохотнул пулеметчик и опять злым рывком продернул ленту. – Что-то вроде артподготовки не слыхать…
– Час назад дивизия перешла в наступление. Отсюда не услышишь. Витьковский! Еще раз сообщить всем в роте, что дивизия перешла в наступление час назад! – неожиданно для самого себя приказал Ермаков, ужасаясь тому, что́ он приказывает, и повторил, прямо глядя в расширенные, невинно голубые, немигающие Жоркины глаза: – Бегом сообщить всем! Всем!..
И, не сказав ни слова, Витьковский побежал по траншее, а Орлов рванулся следом, бледнея, крикнул: «Назад!» – однако Ермаков крепко сжал его каменно напрягшуюся руку, укоряюще остановил: «Подожди!» Это была ложь, но это была и надежда. Надо было жить и верить, верить в то, что могло наконец быть, что еще не свершилось, но в чем непереносимо страшно было сомневаться. Создав эту ложь, он сам удивился тому, что не испытывал душевных мучений и угрызений совести: эта ложь должна была стать правдой через час, через два, через десять часов, той правдой, которая помогала из последних сил еще держать здесь истерзанный батальон.
– Ты что, с ума съехал, дьявол? – яростно крикнул Орлов. – Ты понимаешь, что это такое?
– Все понимаю. Если батальон погибнет, то с верой. Без веры в дело умирать страшно, Орлов. И тебе… и мне… Ради жизни этого же пулеметчика сказал. Передай в роты, что дивизия перешла в наступление. Сам передай. Или… – он посмотрел в глаза Орлова, – я передам. Сколько у тебя коммунистов? В этой роте на высоте?
– С парторгом было девять человек. Сколько осталось – не знаю. Парторг убит утром…
Он не договорил: навстречу, задевая плечами края траншей, запыхавшись, обливаясь потом, бежал связной Скляр.
– Ну что? – вскинулся Орлов. – Что еще?
– Вас… вас обоих Бульбанюк просит, – зачастил Скляр, поправляя сбившийся ремень. – Все обстановку спрашивает. А там уж места для раненых нет.
– Иди, Коля, на капэ, звони в роты, – проговорил Ермаков и добавил грустно: – Я схожу к Бульбанюку. Нельзя жить без надежды, друг, нельзя…
Немецкий обшитый тесом огромный блиндаж был битком набит ранеными, везде лежали и сидели, душно пахло шинелями, кровью и йодом; в глазах мельтешило от белых бинтов, этого цвета слабости и боли.
Когда он вошел, внешне бодрый, в аккуратно застегнутой шинели, пропахшей порохом, в его карих глазах, похоже, теплилась улыбка ясного душевного спокойствия и губы тоже чуть-чуть улыбались, готовые для слов, с которыми он шел сюда. Он вроде бы внес с собой свежую частицу боя, горевшего за дверями блиндажа, и тогда раненые зашевелились, зашуршали соломой, беспокойно всматриваясь в этого стройного, незнакомого