говорил он, нахмурясь. – В Кисловодск… Ах! Это неврастения! А я боялся, что он найдет у меня порок сердца… Слава Богу!»
Мой Мишуша совсем ободрился и повеселел. Он с увлечением стал рассказывать: «Дверь в кабинет отворилась. – Па-алте в кабинет, – отрывисто говорит доктор. – Садитесь па-алста. – Осмотрел, выстукал и сунул мне эту бумажку. Эта болезнь называется „неврастения“ – Слава Богу!»
В Кисловодске мы остановились не в Курзале, а сняли домик в слободе. Алексей нам готовил, часто приносил цветы от неизвестных соседок и ухаживал за нами на славу. Утром мы пили чай и шли в парк, где Миша пил нарзан, даже как-то взял ванну в его голубых струях с тысячами пузырьков. Я попробовал было пить, но мне казалось, что кровь и так бурлила достаточно. Мишушу тянуло на главные аллеи, где гремела музыка и мелькали белые и розовые платья. Я старался забраться в какие-нибудь дикие уголки, интуитивно предчувствуя, что если подойду к огню, обгорят мои крылышки, и будет мне, как говорит Гомер, «похуже Египта и Крита». В парке к нам подошел наш дальний родственник, Павловского полка поручик Аничков, интересный, с гладко выбритым подбородком, в безукоризненном кителе, гулявший с двумя элегантными дамами. Он спросил наш адрес и стал бывать у нас каждый вечер…
И его закрутила любовь!
Он поведал Мишуше свои огорчения. Барышня была прелестная… Он ей нравился… Мамаша (всегда надо начинать с мамаши) смотрела на него как на жениха. Но…
– Как смею я сделать ей предложение, – говорил он, – когда у меня всего 100 рублей в месяц сверх жалованья? Завтра они едут «на виноград». Я их провожаю… Они все еще ждут.
О Боже! Из-за какой-то сальной бумажки отказаться от счастья, от любви, от всего…
Ночью я получил телеграмму. Я подскочил до потолка с криком «ура!» и отсыпал телеграфисту все, что случилось у меня под рукой.
– Наверное, получили «кавалерию», орден? – спрашивал тот, изумленный небывалой щедростью.
– Нет, – отвечал Алексей. – Это едут сюда их любимый товарищ. Они и дышать не могут друг без друга.
Мише не нравился Кавказ. Он горячо любил деревню, тихую природу, доморощенных лошадок. Запах их конюшни вызывал в нем больше энтузиазма, чем все розы Кисловодского парка.
– Ну и климат, – говорил он, – все время в испарине… Его сердце так и осталось в Леонтьевском.
Через два дня я уже стоял на дебаркадере владикавказского вокзала, прислонившись к тому самому столбу, у которого мы простились с Басковым, но на этот раз охваченный радостным волнением предстоящей встречи.
Наконец, раздался гудок… Прорезая ночной мрак, как метеор, врывается на станцию паровоз, увлекая за собою вагоны. Окна мелькают мимо, в одном из них знакомое, близкое лицо: – Миша!.. Ваня!..
Те немногие дни, что были в его распоряжении, – он получил всего 28-дневный отпуск, одновременно кончался и мой, – мы решили использовать, чтоб пройти из Владикавказа на Грозный горами, через Казбек на Шато или Ведено. Мы сделали этот переход в две недели, провели два-три дня в радушной