ниши, металлически поблескивающее зеркало, оттуда в отсветах четырех выдержанных в средневековом стиле свечей мрачно наплывало застывшее холодное лицо с чеканным профилем, четко очерченными губами и властным подбородком.
– Жиголо?
– Ну да. Это так... давалка по вызову, только мужеского полу. Мне-то хоть папа и мама внешность сработали, так что могу работать по профилю удовлетворения богатых педерастов и престарелых дам, безудержно скатывающихся в климакс.
– Чев-вво?
– А вот тебе, Афоня, кроме как дворником, иного пути и нет. На поприще метлы тебе самое место. А кем еще, сам посуди? Охранником? Так тебе сначала от алкоголизма надо вылечиться, чтобы пистолет в руках не прыгал и абстинентный синдром не морщил. Стареешь, Афоня. Глуп ты стал и толст. Глянь, экое брюхо себе отрастил, брючный ремень стонет. Твой бы живот на манер стенобитного орудия использовать. Сколько ты там, то бишь, весишь? Сто тридцать пять? Сто пятьдесят восемь?
– Сто тридцать три, – обиженно ответил Фокин, ссутулив богатырские плечи.
– Ну вот. Как раз в дворники. Там масса нужна, чтобы на метлу налегать.
Свиридов говорил все это без улыбки, с сухой насмешкой в глазах, со скупыми металлическими нотками в пронизанном горечью и недоумением голосе, понимая, что то, как он себя ведет, – это по меньшей мере глупо, если не сказать – недостойно.
Впрочем, о каком достоинстве может идти речь, когда напротив него глыбой пустопорожнего отекшего мяса расплылся его лучший и единственный друг: пьяненький жирный амбал, насквозь пропитанный алкоголем, расслабленностью и благоприобретенным ощущением никчемности и бесплодности своего существования.
А ведь был этот человек и силен, и хитер, как дьявол, и напряжен жизнью, как натянутая звенящая струна, ловящая малейшее прикосновение.
И знал себе цену.
А теперь – теперь в небольших, оплывших жиром мутных глазах Фокина, еще несколько лет назад умных и ясных, плавало, как сыр в сметане, отлакированное обидой недоумение: что это говорит Володька Свиридов?
И к чему?
К чему все это, если они вот уже полгода живут как шейхи, не отказывают себе ни в чем, и на сегодня они тоже могут позволить себе и дорогой коньяк, и ужин в ресторане, и не самых дурных девочек?
А завтра? Что завтра? Capre diem, лови день, сказал великий Гораций, и слова древнеримского поэта, бесспорно, увенчали бы эмоции Фокина, как снежная шапка венчает гору... если бы не забыл давным-давно Афанасий и о Горации, и о цели житья-бытья, не забыл обо всем, кроме удовлетворения первородных инстинктов – набить брюхо, залить в глотку спиртное, лениво трахнуть бабу и завалиться спать, предварительно освежившись в сауне, джакузи или бассейне.
– Ты что, Володька? – рыхло пробормотал Фокин и налил всем коньяка анемичными, неуверенными, торопливыми движениями. – Ты что?
Свиридов провел по лбу рукой и ответил:
– Белая горячка, Афоня. Наверно, просто белая горячка. Или снова дохлая крыса зашевелилась.
– Какая еще крыса? Ты что?
–