фильма, откуда Ленин руководил взятием Зимнего дворца, Берия был смертельно серьезен, и самое, конечно, удивительное заключалось в том, что у него были основания ее допрашивать, а ей было что скрывать от него.
– Я надеюсь, что есть такие основания, – сказала Люся. – Мне бы хотелось.
– Почему?
– Надоело мне здесь ошиваться.
– А как вернуться, ты не знаешь?
– Не знаю. А вы знаете?
– Есть некоторые соображения. Тебе, думаю, тоже известные.
– Поделитесь?
– А ты хорошенькая была.
– Я и сейчас хорошенькая.
– Нет, у нас хорошенькие быстро вянут. На тебе тоже видно. Тебе надо поспешить с возвращением.
– Поспешу, если смогу.
– И одной трудно. Нужна компания. Ты с кем была на пляже?
– Там был один мужчина, – честно призналась Люся, – он ко мне еще в поселке подошел. Очень приятный дядечка. Он здесь живет.
– Молодой? Старый?
– Здесь молодых нет.
– Ты – молодая.
– Я – исключение.
– И куда твой дядечка делся?
– А он сказал, что устал, и ушел к себе.
– Куда ушел?
– Ну не знаю я! Вы лучше вашего стукача спросите, который на пляже топтался. Он нас видел, даже разговаривал.
– Мы спросим, – сказал Лаврентий Павлович.
Он смотрел на Люсю и огорчался, потому что глазами мог ее раздеть и уложить рядом с собой, но в самом деле не чувствовал к этому склонности, позыва. Даже в камере ему очень хотелось, просто ночами просыпался от похабных образов, а сейчас знал, что ничего не получится. Он еще сорок—сорок пять лет назад пробовал себя и вынужден был сдаться. Это было невыносимо, и за это он тоже будет мстить тому миру, что остался наверху и наслаждается ночами в постелях. Когда ты лучше прочих знаешь о масштабах этого счастья, о его разнообразии, о том, что, пожалуй, нет ничего выше счастья соединиться с женщиной, тебе остается лишь власть и ненависть. И об этом никто не должен догадываться.
Лаврентий Павлович углубился в чтение бумажек на столе – они были разбросаны по зеленой поверхности как бы невзначай, как бы слетевшиеся к нему из окон или дверей и требующие внимания.
– Ну, я пошла? – спросила Люся.
Берия выдержал паузу. И только за тысячную долю секунды до того, как она повторила вопрос, он поднял глаза и уставился на Люську карими маленькими внимательными глазами.
И увидел худенькую – или, может, худую? – девушку, совсем еще молодую, наверное, лет двадцати. Лицо у нее было простое, таких называют дворняжками – от слова «двор» или «дворня». Ее бабушка еще была просто крестьянкой, скуластой и курносой, мать уже обрела правильность фигуры, стройные ноги, небольшую грудь, бледность кожи – это происходило от недоедания, вечных недостач, может, и пьянства – крестьянская кровь осталась, но разбавилась городской водицей. А в дочке, в этой самой Люсе Тихоновой, все вспыхнуло совершенством красоты бедного квартала, может, арбатских дворов, а может, мытищинского общежития. И уже за пределами жизни Берии эти девочки вырастали шестифутовыми дылдами, из чего половина или две трети падало на стройные ноги.
А